В Донецкой Народной Республике проходят суды над взятыми в плен в ходе боевых действий иностранными наемниками, представителями батальона «Азов» (признан в России экстремистским) и ВСУ. Несколько наемников уже были приговорены к высшей мере наказания – к смертной казни. Наш автор рассказывает из Донецка, как жители города относятся к суду, к приговорам, какие противоречия в себе не могут объяснить, а также разбирается – кому и для чего суды нужны в самый разгар боевых действий и тяжелых обстрелов республиканских городов.
Кафе «Сан-Сити» на бульваре Пушкина. Здесь кафе и рестораны почти на каждом шагу. Почти все столики заняты – и в помещении, и на веранде. Виден облитый солнцем «Донбасс-Палас» – гостиница, в которой останавливаются важные гости. Здесь самый центр Донецка, столицы ДНР, и сюда за восемь лет войны практически ни разу не прилетали снаряды. Люди часто съезжаются к этому пятачку из других районов города, чтобы отдохнуть от боевых действий – посидеть в кафе или на лавочках в сквере, примыкающем к бульвару.
Воскресенье.
Официантка в бежевом фартуке принимает заказ у нашего столика. Отдаленные взрывы грохочут со всех сторон. Время от времени раскаты приближаются и отъедают больше мирного пространства у этого пятачка. ВСУ бомбят Киевский и Куйбышевские районы. Никто за столиками не дергается. Разговоры не касаются боевых действий. Кажется, это пространство существует отдельно от всего города.
– Мое мнение – этот человек потерян для общества, – говорит адвокат Юлия Церковникова о своем подзащитном британском наемнике Шоне Пиннере. Обращается она не ко мне, а к депутату Народного Совета ДНР Елене Шишкиной. – Он приехал сюда к нам целенаправленно воевать. До этого он воевал в Сирии.
– А здесь он за что воевал? – спрашиваю я.
– За деньги, – отвечает Церковникова. – Безусловно за деньги. В плену они все говорят, что были водителями и поварами. Но на самом деле Шон – инструктор. Он инструктировал «Азов». И это прослеживается из логики его показаний. А прямо он этого не говорит. Он говорит – «Мы выехали на полигон, я учил их выносливости». Спрашивают – «А что вы там еще делали?». «Копали окопы». Они строили укрепрайоны для обороны. Они стреляли, прыгали, бегали – этому он их учил. Еще я думала, что они (наемники – М.А.) не связаны между собой. Но у них у всех троих одинаковая татуировка на руке – «Happy Days». Я спрашивала что она значит. Отвечает – «Счастливые дни». Говорит, что женат на украинке. Но нет ни одного документа это подтверждающего. Я думаю, что, если бы у него действительно была жена, она бы нашла способ связаться с адвокатом Церковниковой.
– А вам не противно его защищать?
– Как человеку, противно. Но работать с ним – мой адвокатский долг. Как человек, я его не понимаю и не желаю понимать.
– У людей ошибочное впечатление, - вступает в разговор Шишкина, - будто адвокат должен защищать преступника и помогать ему избежать уголовной ответственности. Государственные силовые структуры проводят расследование, государственный суд выносит обвинение. Адвокат – единственный негосударственный противовес в этой машине. Его задача – следить не нарушила ли государственная машина прав человека. Вот я сама раньше работала адвокатом. Педофил изнасиловал ребенка. Глаза б мои на него не смотрели. Я б сама его разорвала! Но я смотрю – били его на следствии или нет, соблюдены его права или нет. Так и здесь.
– К ним (наемникам – М.А.) пальцем никто не прикоснулся! – говорит Юлия. – Отец марокканца нашел способ с нами связаться… правда, он обратился к Путину. Его адресовали сюда – в ДНР. А со стороны Пиннера вообще никто не обращался. А еще они не дают телефоны родственников. Их спрашиваешь – «Кого из родственников поставить в известность?». Молчат.
– Вы знали, что вашего подзащитного приговорят к смертной казни?
– Нет. Конечно, нет. Но я не скажу, что этот приговор меня удивил. Статья предусматривала двадцать пять лет лишения свободы, пожизненное и смертную казнь. Я только следила за тем, чтобы были учтены смягчающие обстоятельства. А по поводу наказания… суд принял такое решение.
– И как они себя вели при оглашении приговора? – спрашиваю я. – Да, мы смотрели этот момент на видеозаписи из зала суда. Но вы, как человек присутствовавший там живьем, может, что-то еще заметили?
– Я скажу только, что они были шокированы. Шокированы до такой степени, что у моего подзащитного прямо на глазах стали появляться на лице морщины. У него запали глаза. Они (наемники – М.А.) настаивали на том, чтобы я подала апелляцию.
– Вам их было жаль?
– Не знаю… Наверное, пусть поработают на пользу республики – восстанавливают, разгребают.
– Почему вы мне не можете напрямую сказать – вам жаль ваших подзащитных или нет?
– Потому что они приехали сюда уничтожать нас. Им платили в месяц тринадцать тысяч гривен плюс семнадцать боевых. Около тридцати тысяч гривен. Но я думаю, и тут они говорят неправду. Они получали тысяч десять-пятнадцать долларов в месяц.
– А их нанимали в их стране или на Украине? – спрашивает Шишкина.
– Этот вопрос при мне не поднимался. Пиннер семьдесят восьмого года рождения. Он говорит, что приехал на Украину потому, что там дешевый кофе и дешевая жизнь. Он категорически настаивает на обжаловании. Он очень скрытный человек, это видно даже по его лицу. Люди по-разному проявляют себя в шоке. Во время вынесения приговора я прочла шок на его лице, но еще я увидела, что он очень подготовленный.
– То есть они были уверены, что им не вынесут смертный приговор? – спрашиваю я.
– Они были уверены, что такое наказание – исключительная мера – и применяться не будет. Но сейчас они прекрасно понимают, что могут быть казнены, и хватаются за каждую соломинку. Сейчас их отношение к ДНР изменилось в противоположную сторону. Потому что они сами посидели здесь под обстрелами, там (в СИЗО – М.А.) бесконечные обстрелы, обстрелы, обстрелы… Снаряд прилетал к ним туда. А они находятся в центре города. Они увидели человеческое отношение наших сотрудников к ним. Один из наемников еще в последнем слове говорил о том, что погибшие от его действий стоят у него перед глазами.
– Врет, - говорит Шишкина.
– Они все говорят, что воевали не против мирных жителей, а против агрессора.
– А стреляет кто? – спрашивает Шишкина, оборачиваясь на раскат.
– Они говорят, что находились в информационном вакууме. Сейчас они полностью изменили свою позицию и сотрудничают со следствием. Дают информацию. Сначала они сомневались – признавать ли вину, но потом им предъявили доказательства.
– И что стало доказательствами? – спрашиваю я.
– Видео, соцсети, где они – с оружием. Но я не думаю, что их привели сюда только деньги и адреналин. Адреналин, конечно. Ему надо его реализовать, а он не может идти по Лондону и стрелять. А на Украине может. Но и идеология там тоже была – они видели в нас, в России агрессора. Почти у всех пленных украинцев очень хороший русский. Они мыслят на нем. Общаются на нем. У них плохой украинский, при том, что особое отношение к разным украинским словам, например, к слову «паляница» (считается, что правильно выговорить это сложное в произношении слово на украинском может только носитель языка – М.А.). Но на самом деле, в душе они все – русские.
– Когда же вы поймете, – с досадой произносит Шишкина, – что не по языковому признаку мы делимся. Уже сформировалась новая нация людей, говорящих на русском, но не считающих себя русскими.
– В чем цель суда? – перевожу разговор я. – Смертная казнь должна отбить охоту у иностранных наемников ехать сюда?
– Суд такими мотивами не руководствуется. У следствия есть доказательства их вины, они совершили ряд уголовных преступлений, и они должны понести наказание. Все процессы так проводятся, просто этому придали особую громкость.
– Это не международный трибунал, – говорит Шишкина. – Это пока суд внутренний, национальной юрисдикции. Функция суда – наказание за преступление.
– Значит, смертная казнь не будет приведена в исполнение? – я смотрю на Церковникову.
– Я так не думаю… – отвечает она. – Но механизм смертной казни еще не до конца разработан, и согласно Уголовно-исполнительному кодексу ДНР мы не можем применять казнь до двадцать пятого года…
– Я внесла поправку, – перебивает ее Шишкина, – об отмене моратория на исполнение смертной казни.
Церковникова роняет вилку. Та звякает об пол пол, и мы, отвлекшись от разговора, оглядываем веранду, словно кого-то ждем.
– Но ее еще не приняли, – говорит Церкновникова.
– Я не знаю, примут или нет, – отвечает Шишкина. – Во-первых, смертная казнь присутствует в Уголовном Кодексе ДНР с момента его принятия, – поясняет она для меня. – ДНР была непризнанным государством даже для России. Согласно нормам международного права нам нужно было через Конституционный Суд получить заключение о соответствии приговора Конституции. Но у нас не было такой возможности, так как не было Конституционного Суда. И если бы мы в отсутствие всего этого приводили смертную казнь в исполнение, это было бы похоже на расстрел каких-то людей террористами. Кодекс мы приняли в двадцать первом году. В феврале двадцать второго нас признали. После того, как Россия признала суверенность нашего государства, мы стали субъектом на международной арене. Все, теперь у нас есть возможность приводить в исполнение такую меру.
– А в России на смертную казнь наложен мораторий, – замечаю я.
– Но у нас – военное время, – возражает Шишкина. – Посмотрите, какое количество преступлений совершается.
– Значит, наемники должны молиться о вхождении в состав России, – говорю я.
– Мы ждем резолюцию на поправку, – говорит Шишкина. – Хочешь сказать, что на мне будет кровь? – она внимательно смотрит на меня. – Нет, не будет. Я буду понимать только одно: справедливость восторжествовала. Мы не хотим крови. И этим отличаемся от них. Но ответственность за поступки они должны нести.
– То есть ты бы ничего не почувствовала, если бы их казнили?
– Я бы почувствовала то же, что и все жители Донбасса – удовлетворение. Не потому, что эти люди лишились жизни, а потому, что вынесен справедливый приговор.
– Торжество справедливости – высший смысл проводимого сейчас суда?
– Да. Люди живут в этом, смотрят на это и думают – «Неужели все это останется безнаказанным?». …Недавно я читала, как приговорили одного эсесовца, ему сто два года. В чем был смысл приговаривать этого человека через семьдесят шесть лет после войны? Чем этот немощный дед, который еле дышит, может угрожать? А тем, что он несет в себе ростки нацизма. И молодая нацистская поросль должна видеть – сколько бы тебе ни было лет, тебя найдут и покарают. В этом суть суда.
Раздается хлопок, звон. На асфальт под верандой словно падает большая вилка. Люди вскакивают со своих мест. Воздух становится мягким, как тесто, липким, и в нем – непослушными руки и ноги. Официанты заталкивают посетителей в подвал. Дети кричат. У людей моментально сереют лица, западают глаза. Кто-то беспомощно продолжает сидеть за столиком – отнявшиеся ноги не дают встать. Из подвала доносится истеричный женский плач на два голоса.
Церковникова заходит в подвал последней. Ей не хватило сил протянуть руку и забрать со стола свой телефон, а со стула – сумку.
Донецкая травматология.
Широкая стопа раненой женщины, растопырив пальцы, плоско лежит на дощечке. Желтую, залитую йодом голень по бокам держат металлические скобы. В палате еще две женщины. Они понуро сидят на кроватях, застеленных клетчатыми одеялами. Невысокая немолодая медсестра только что вошла сюда и застыла у стене, вслушиваясь в наш разговор.
– Я – Татьяна Владимировна Мороз, - тяжело дыша, говорит женщина с покалеченной ногой. – Живу на улице Коммунаров, дом девяносто пять, Калининский район. В тот день я находилась по адресу. Я просто волнуюсь, вспоминать тяжело… Да что там говорить, девочки! – она плачет от обиды. – Калеками людей делать украинцам не стыдно? Это – муки ада. Вечером это произошло, – проплакавшись, продолжает она. – Я помню одно единственное, что я стояла возле стены дома. Где дед находился, не помню. У нас барак – дом заводской. И вот так меня подняло и кинуло в дверь во флигель. Я упала возле дверей. Очнулась – ничего не вижу. Я стала звать деда – «Коля! Коля, ты где?». Перед глазами все черно. Потом уже, когда начало проясняться, смотрю – дед бегает, а я в шлакоблоках лежу. Я закричала – «Коля, я ног не чувствую!». Ой, девочки, тяжело мне вспоминать… А там возле пятиэтажки ребята стояли. Дед к ним – «Помогите ее вытянуть!». Они прибежали. Помню один парень в военной форме, другой – в гражданском. Они мне сделали укол. Дед перетянул мне ногу ремнем. И все, больше ничего не помню… Нет, помню. Я орала, орала, орала. Скорая приехала. И сразу за ней – дочка. Дочка стала кричать – «Мамочка! Не умирай! Не умирай, мамочка!». Вот с тех пор я потеряла сознание и больше ничего не помню, - она плачет. – Кто стрелял? – поднимает мокрые темные глаза. – Украинцы, конечно. Кто ж еще. Да что вы, девочки? В тот день хорошие прилеты были. Было слышно, как по крыше рассыпается, но я и стала уходить, но не успела… Знаете, девочки, муж мой в шестнадцатом поехал на Украину пенсию получать. У брата две недели жил. Тот все говорил, что мы – сепаратисты. Не знаю, девочки, почему у него такое мнение.
Снаряд падает – судя по звуку – в двух сотнях метров от травматологии. Женщины кидают быстрые косые взгляды за окно и поджимают губы. Медсестра у стены не шевелится.
– Они хоть выйти смогут, спуститься в подвал, – Мороз кивает на соседок. – А я с такой ногой никуда не выйду.
– Да мы тоже не пойдем, – говорит ее соседка с загипсованной рукой. – Смысл? Где прятаться? Они везде.
– Ой, девочки, а я сижу и трушуся от страха вся.
– Что вы думаете о суде, который сейчас проходит в Донецке над иностранными наемниками и «азовцами»? – спрашиваю я. Где-то совсем рядом падает еще один снаряд и на секунду воздух густеет, становится тяжело дышать. Мороз вжимает голову в плечи, закрывает глаза.
– Девочки, а как к суду относиться, когда дети и старики становятся калеками? – спрашивает она. – Конечно, за такие преступления надо судить. Это – муки ада. До сих пор чернота эта у меня перед глазами стоит. И такой страх во мне остался, девочки, если б вы только знали. Раньше обстреливали, я относилась к этому спокойней. А теперь как бабахнет...
– Верховный Суд ДНР приговорил трех наемников к смертной казни, – произношу я. – Как вы к этому относитесь?
– Честно вам сказать, девочки? – Мороз сощуривается, как будто раздумывает – сказать или не сказать. – Дали бы мне автомат, я б сама его, падлу, расстреляла! – выпаливает она. – Извините, девочки, что вот так грубо. А я бы расстреляла его. Он сюда зачем приехал – на людей поохотиться? Животных и то жалко. Но с ними надо поступать так, как они с нами поступают.
– Чтоб другим не повадно было, – неожиданно жестко, почти выплевывая слова, говорит третья женщина.
– А мне, – гневно и звонко говорит соседка с загипсованной рукой, – мысль о суде и смертной казни приносит б-ольшое удовлетворение. Как Нюрнбергский процесс приносил людям удовлетворение. Лично с моей дочкой рядом снаряд упал по Артема сто сорок девять. И как? Ребенок на всю жизнь напуган. Какой-нибудь всушник еще ладно, он – русский, свой. А наемник – чужой. За деньги приехал.
– Взяла бы автомат и убила, девочки… Тихо! – Мороз хватается руками за кровать. – Тихо… Это рядом. Ой-й, – она зажмуривается от страха. – …Если бы сейчас привели ко мне хоть одного украинского вояку, я бы взяла в руки автомат, но сначала посмотрела бы ему в глаза, – она открывает свои темные, тяжелые, – и спросила бы его – «За что? За что?». А только как человека мне его жалко, – ее глаза становятся испуганными. – Может, я взяла бы автомат и не убила бы его, – она снова застывает и уже с ужасом произносит – «Я ж не убийца!».
– А я б убила, – говорит соседка с рукой, и по ее лицу видно: она б убила.
– У него и мать есть, девочки. У всех же матери есть, девочки. Мне жалко его как человека… Да только я бы все равно его убила! За все! За все! Вот так оно во мне и сочетается – и жалею, и убила бы. А как оно так вместе сочетается, я и не знаю, и не спрашивайте, девочки.
– Вот мой ребенок, – начинает вторая соседка, – он всю жизнь на войне прожил. Так и чего этих наемников жалеть. Нигде в Европе своих людей не разрешают расстреливать, как нас тут расстреливают. Чего жалеть? Пусть видят. Чтобы даже не думали лезть сюда. А ну-ка! – с угрозой прикрикивает она, когда снова ложится снаряд.
– Не убийца я, не убийца, – Мороз мотает головой, и на секунду кажется, что мысли о том, что она могла бы убить, она боится больше, чем бомбежки. – Может, это чувство гнева во мне говорит. Я ж не убийца, понимаешь?! Понимаешь?! Не я ему жизнь давала! – перекрикивает она звуки прилетов. – Я не имею права ее забирать.
– А давайте их в задницу поцелуем! – зло говорит соседка с рукой, оборачиваясь со страхом на окно. – Давайте! Ой, вы все гуманисты такие, что аж противно.
Близкий прилет.
– Наверное, это национальное свойство русских – проявлять гуманность, - говорю я.
– А я верю в наш суд, – отзывается женщина с рукой. – Что заслужили, то пусть и получат. А их, правда, на смерть осудили?
– Да.
– Эта мысль приносит мне облегчение. И смертная казнь будет исполнена? – с надеждой спрашивает она.
– Они – тоже люди, – бормочет Мороз, хотя я ее уже не спрашиваю, и никто на нее не смотрит. – У них тоже есть детки. Но если у тебя детки, ты не иди! Не убивай! Девочки! Я в порыве гнева сказала, что убила бы! Но я бы не убила! Я не имею права! Не я ему жизнь…
Близкий прилет.
Медсестра отрывается от стены. Она бледна.
– Казнить, – говорит она одними губами.
Я знаю, что через это отделение прошло немало раненых украинских пленных. Медперсонал, включая эту медсестру, вытаскивал их с того света. Я выхожу из палаты, и мне в спину несется тяжелый голос, разговаривающей уже с самой с собой Мороз – «А, может, убила бы. Но я же – не убийца! Как это все во мне сочетается? Не спрашивайте, девочки…».
Сотрудник МГБ, занимающийся непосредственным сбором доказательств преступлений полка «Азов» имеет внешность невзрачную. На него сложно обратить внимание даже на полупустой веранде ресторана в центре Донецка, где он назначил мне встречу. Над верандой натянут тент, по нему с тревожным шорохом прохаживается ветер. Уже с неделю в Донецк прилетает более трехсот пятидесяти ракет в день. После вчерашнего обстрела улицы безлюдны – жители города боятся выходить из домов.
– Давайте будем считать, что меня зовут Иваном, и я – просто волонтер, который знает о преступлениях «Азова» почти все, – говорит мужчина (дальше по тексту он будет называться Иваном, хотя зовут его иначе – М.А.).
– А что, сами «азовцы» свидетельствуют о своих преступлениях?
– Против них свидетельствуют в основном всушники. Они же на «Азовстали» отжимали еду и у них. Они могли спокойно избить или расстрелять всушника. Свой авторитет они поддерживали жестким прессингом других. Татуировки их вы видели? Это – очень невоенные татуировки. Эта символика (свастика, черное солнце – М.А.) очень приветствовалась у них в полку. Но вы учтите еще и то, что «Азов» – кастовая организация. Есть каста выше, есть каста ниже. Те, которые выше, татуировок на себя не наносили.
– А что за люди были в нижней касте?
– Пехота. В высшей – люди, которые вели переговоры с представителями Запада и получали от них разные бонусы и гранты. На переговоры приходили люди без свастик. Но и у них боевая подготовка была на уровне. И еще учтите, что «Азов» – это не только те, кто находился в Мариуполе. «Азов» пронизал все структуры ВСУ. Сейчас «Азов» присутствует в Краматорске и Славянске. В Мариуполе у них была огромная база, два центра подготовки на Белосарайской Косе, где с ними западные инструкторы занимались.
– А в чем еще привилегии высшей касты?
– Они получали значительно больше денег. У них не только зарубежные спонсоры, но и внутри страны – эти платят им за крышевание.
Близкий прилет.
– Да, да, сюда летит, – отмахивается Иван. – В помещение заходить не будем, здесь безопасней. «Азов» очень плотно занимался крышеванием бизнеса. Плюс они получают бонусы от неонацистских движений Европы. Но с поляками у них все-таки не очень хорошие отношения из-за Степана Бандеры. Но зато прекрасные с немцами, американцами и с израильтянами.
– А с этими-то почему?
– Да все очень просто, на самом деле. Вы забываете о том, что в том же Мариуполе была очень большая прослойка евреев, которые занимались бизнесом. По большому счету, подкидывая деньги «Азову», они платили за свою же безопасность. Ко-неч-но. Конечно! А что вас так удивляет? Вы про вторую мировую не забыли? «Азов» очень при Авакове поднялся, он стал его своего рода личной гвардией. Их использовали как резервную боевую колонну внутри политического движения Украины. Аваков обеспечивал им безопасность от преследования правоохранительными органами Украины, и они могли в любой момент подняться за него. Порошенко им тоже денег давал. А, вообще, это – секта со своими правилами.
– Откуда взялись их правила?
– На их базах мы находили очень много брошюр о войсках СС. Кроме того, там были брошюры по подготовке к ведению боя в городских условиях… Не-не, мы в помещение не пойдем.
– А здесь в нас прилетят осколки окон соседних домов…
– Поверьте, здесь действительно безопасней. Пехота «Азова» – малограмотная. Она очень слабо развита интеллектуально, легко внушаема.
Близкий хлопок. Кричат птицы как перед дождем.
– Да я вам говорю, лучше пересесть в помещение! – говорю я, но Иван упрямо остается на месте.
– Это ПВО сбило снаряд. Но украинское общество будет считать их героями до тех пор, пока маятник не качнется в другую сторону. Тогда то же украинское общество легко начнет считать их подонками. Все будет зависеть от сложившейся политической конъюнктуры. И от того, у кого в руках оружие. Вы думаете, у них не было конфликтов с СБУ? Сколько хотите. Приведу пример. Ночью в пятнадцатом году на линии соприкосновения мы задержали женщину, бегущую в одной ночной рубашке. Она оказалась поселковым депутатом на той стороне (имеется в виду территория донецкой области, занятой Украиной – М.А.). Она рассказала, что полгода назад ее задержал «Азов», и она находилась у них в тайной тюрьме под пытками. Ее били. Нет, не насиловали. Она была в возрасте. Тюрьма находилась в районе Новоградовки, это возле Красноармейска. И как-то туда приехала СБУ. Международники начали на них давить из-за тайных тюрем. Сбушники спросили, на основании чего эта женщина задержана. За то, что принесла на блокпост ДНР воду. И вот только в тот день, когда ее нашли в этой тюрьме, спустя полгода после задержания, на нее оформили материалы. Привезли ее в суд. Судья посмотрел материалы и говорит – «Не вижу оснований даже для задержания этого человека». Сбушники договорились в суде о том, что завтра придет другой судья, и он вынесет постановление о задержании, а пока ее отвезут на ночь домой. Ночью она убежала из-под домашнего ареста в нашу сторону.
– А какие международники давили на СБУ?
– ООН. Они начали публиковать доклады о существовании тайных тюрем на стороне Украины. Поверьте, они очень хорошо понимают, что там происходит, просто им невыгодно это озвучивать.
– Вы считаете, что азовцы – люди пропащие? – спрашиваю я.
– Я считаю, что безнаказанное совершение преступлений ломает человеческую психику. Я не за боевые действия сейчас говорю, а за насилие над гражданскими.
– А как вы доказываете это насилие? Вас ведь не было рядом при совершении преступлений…
– Они своими преступлениями гордятся и сами снимают их на телефоны. Они хранят эти записи, они – доказательство их доблести и принадлежности к касте. Мы находим такие записи в их телефонах. Они считают себя избранными. Но, на самом деле… азовец азовцу рознь. Учтите, что в «Азов» распределяли очень молодых людей сразу после начала операции. Вот их можно спасти. Но идейные азовцы – это те же СС. У них были лагеря «Юный азовец», они начинали обрабатывать людей с детства. Но Зеленского они, по большому счету, ненавидят. Он для них – никто. И сам Зеленский их боится. Он бы аплодировал стоя, если бы мы их всех тихонечко утилизировали. И все, что он говорит в их защиту, исключительно в угоду общественному мнению. Типичный азовец поддерживает тесные отношения с женой. Но вы не забывайте, что часто их жены – из того же движения. В «Азове» много внутриклановых браков. «Азов» – это еще и социальный лифт для молодых людей. Там деньги и избранность. Но, вообще, деятельность этой организации требует изучения психиатрами. Я не могу вам за один разговор все рассказать. Мы в силу своей специфики не все в них понимаем. И гражданскому человеку, который никогда не был в боевых действиях, их не понять. Работать с ними должны военные психиатры. Для начала с каждым из них нужно понять, как он попал в «Азов», какие убеждения его туда привели. Если это для него социальный лифт – одно дело. Если идеология – совсем другое.
– А в чем еще вы усматриваете признаки секты?
– Они перед своим руководством преклоняются. Перед тем же Билецким (создатель «Азова» – М.А.). У них развит культ язычества. Они молятся языческим богам. Они устраивают ночные обряды с факелами. А нормы их варьируют в зависимости от того, что выгодно для них в данный момент. А вы знаете, что их очень интересует Кубань? Они считают ее территорий Украины. У них есть свои карты, на которых Кубань и Сибирь отмечены как территория Украины.
– А из чего для них следует, что это Украина?
– Не знаю. Для них проводят семинары, на которых рассказывают, что после Октябрьской революции и гражданской войны переселенцы с Украины организовали в Сибири что-то вроде украинской республики. Обучают на семинарах только избранных, остальным это все втолковывается на посиделках у костра. Там же их знакомят с пантеоном языческих богов. Западная Украина всегда тяготела к язычеству, а Донбасс был более интеллектуальным. «Азов» – это большой социальный эксперимент.
– А христианство их чем не устроило?
– Терпимостью.
– Вы так считаете? А что, они не хотят, чтобы сейчас к ним была проявлена христианская терпимость?
– Вы думаете, что хотят? Не все. Для самых идейных смертная казнь – это путь воина, идущего в рай. И, послушайте… эти конструкции, появившиеся в украинском обществе, будут сломаны только в том случае, если к азовцам суд сейчас отнесется как можно жестче. А что, вы так не считаете?
– Какая разница что считаю я? Ладно… я считаю, что жизнь нельзя отнимать. Я против смертной казни.
– Это – к Достоевскому. А судебный процесс надо провести как можно жестче.
– Вы сами говорите, что там полно людей, для которых казнь – попадание в рай. Что она поменяет?
– Для новеньких это будет устрашением. Они воочию увидят, что расплата неминуема. Это очень серьезный тормозящий фактор.
Дождь уже шуршит по крыше веранды. В воздухе заваривается густая смесь из тревоги и предчувствия близкой грозы.
– Суд нужен не только Донбассу, он нужен всему миру, – говорит Иван – не Иван. – Мир сейчас агрессивно на этот суд реагирует, но пройдет время, и суд будет по-другому восприниматься. Их должны за их преступления судить.
Донецкая травматология.
На пороге приемного отделения каталка. На ней человек, накрытый с ног до головы простыней. Из-под нее проступают коченеющие очертание его носа, сложенных на груди рук. У стены на лавках сидят седой мужчины в военном, с упрямым выражением лица, худощавая робкая женщина и чуть поодаль – еще две женщины, очень похожие друг на друга, наверное, мать и дочь. Дверь на улицу распахнута. К ней постоянно подъезжают скорые с новыми ранеными. Идет интенсивный обстрел города. На скамейке у входа сидят две женщины и ругают всех подряд – Украину, Америку, Россию и ДНР.
На пороге процедурной возникает грузная санитарка. Басом она отдает приказания пробегающим по коридору врачам и, кажется, она тут главная. Из коридора в процедурной можно разглядеть крупного мужчину, прижимающего руку к разорванному животу, и очень молодого тонкого парня с раскуроченной ногой. Он лежит спокойно, глядит в потолок. На лице его – безучастие и смирение. Раздается животный вопль боли. Когда он замолкает, чей-то телефон зажигательно играет испанское танго.
– Кого тебе, солнышко? – приближается ко мне санитарка. – У нас тут только шоковые. Ты кого ищешь? Вон тот, – показывает на каталку, – сразу не жилец был. Тот, – показывает на мужчину с животом, – на огороде работал, снаряд прилетел. Там мальчик офицер, на мину наступил. Ребеночка пятнадцати лет в операционную уже забрали – руку ему сейчас отнимают выше кисти. Сколько можно и когда это остановится? – без особых эмоций произносит она. – Вот я живу на Петровке (все восемь лет Петровка была одним из самых обстреливаемых районов – М.А.). И знаешь, как мне тяжело? Если б ты знала, солнышко. Да я уже два месяца их брехню слушаю! Сколько ж может это продолжаться?! – она вся оживляется, в голосе появляются эмоции.
– Чью брехню? – спрашиваю я.
– Украинскую! Нам кабель перебили, МЧС не едет (слишком опасный участок для проведения работ, нужно объявлять режим тишины – М.А.), так нам теперь российское телевидение на Петровке не показывают, только ихняя брехня до нас доходит. И вот я так послушаю, послушаю ночью, утром иду на работу, и думаю – а я еще в ДНР? Неужели же, зая, Путин не знает, что нам на Петровке ихнюю украинскую брехню показывают?
– Скорее всего, он не в курсе. А вы можете, пока кабель не восстановят, телевизор не смотреть?
– Да ты шо! Я ж не засну без него. Что там суд, не знаешь? Идет над этими азовцами? Идет? Ну слава Богу, солнышко. Обрадовала ты меня. У нас же ничего не показывают.
– Вы за что говорите? За суд? – седой мужчина в военном поднимает упрямое лицо. – Я – отец того офицера. Он наступил на «лепесток» (противопехотная мина ПФМ-1. Используется в том числе для дистанционного минирования местности. В траве незаметна, на асфальте ее шершавая поверхность быстро покрывается пылью, и мину сложно разглядеть. Приводится в действие при нажиме в 5 кг – М.А). В разведку ходил. Калечат украинцы наших, калечат. Но мы их давим потихоньку.
– Смертную казнь одобряете? – спрашиваю его.
– Одобряю, – с вызовом отвечает он.
– А сами хотели бы привести ее в исполнение?
– Аж бегом, – он стреляет в меня глазами. – Аж бегом и не задумываясь.
– Вам не приходилось пленных расстреливать?
– Нет, не приходилось. А в расстрельную команду – я б с удовольствием. А что тут тяжелого? Человека застрелить трудно. Но они ж – не люди. Вот в плен их брать я смысла не вижу. Я с четырнадцатого года воюю. А сын мой – только после военного училища. Он, конечно, поправится. Куда он денется. А так – спасибо Европе. Они поставили им (Украине – М.А.) новое оружие. Теперь не слышишь, где выход, где вход. Раньше досчитывали до семнадцати-девятнадцати между входом и выходом. Сейчас промежуток – две секунды. И потому ощущение, что постоянно рядом стреляют.
Я отхожу от него к двум похожим женщинам.
– Девушка! – окликает он меня.
Оборачиваюсь. Он задирает штанину и стучит по ноге. В ноге гудит эхо. У него протез. Мужчина подмигивает мне.
– Тоже на «лепесток» наступил, – со смехом произносит он. – Спасибо Европе!
Я сажусь на скамейку рядом с похожими женщинами. Старшая говорит по телефону. Она беспокоится о сумке с вещами, которая осталась на улице. О двери в дом, которая после взрыва не закрывается, и теперь кто угодно может в дом войти. Ее сыну сейчас ампутируют руку, за время разговора она не упомянула его ни разу, и этот бытовой разговор здесь в приемной травматологии помогает мне отчетливо понять: этот бытовой разговор – худшее, что могла сделать с ними восьмилетняя война. Прилетевший снаряд, искалеченный сын кажутся этой женщине естественным следствием цепи событий, запущенных восемь лет назад. Каждый житель республики приучил себя к мысли, что следующим будет он. И он психологически готов потерять жизнь, готов стать искалеченным. Но не готов остаться без жилья и вещей. Ведь если жизнь продолжится, нужно как-то ее жить.
– Меня зовут Татьяна, – говорит женщина. – Фамилия Телегина. Мы живем в центре города в частном секторе. Сейчас сыну ампутируют руку, а ее молодому человеку – тоже руку, – она смотрит на дочь. Я замечаю, что у той на голове под волосами содрана кожа и липко проступает сукровица.
– Они были вместе.
– Да, – говорит дочь. – Один снаряд прилетел в огород, мы начали заходить в дом, и через пять минут прилетел второй. А что вас удивляет? – она поднимает на меня острые глаза. – Третья мировая идет. Я так понимаю, что мы теперь – РФ, у нас – российские паспорта. А против России – весь мир. В четырнадцатом году была гражданская война, она была другой. Эта – страшнее. А брат поваром хотел быть. Теперь не будет. Меня только знаете что удивляет? – в ее голосе впервые мелькают эмоции, и я жду что она скажет. – Почему нам смены не сокращают? Я работаю в супермаркете «Молоко». Туда тоже прилетает на остановку. Но мы все равно работаем с семи утра до восьми вечера. И вот так трусишься от страха на работе весь день.
– А дома вы не будете труситься?
– Дома легче. Дома в подвал можно спуститься. Дома даже стены психологически помогают.
– Дверь повело? – мать прижимает к уху зазвонившей телефон. – Я так и знала, что она не закроется, и все наши вещи… – с отчаянием говорит она.
Из перевязочной вывозят офицера. Он с таким же безучастием смотрит в потолок. Сейчас ему ампутируют ногу. Его отец идет за каталкой. На его лице застыло выражение, с которым он произносил – «Аж бегом».
– Там же кабели внизу перебиты, – снова басит санитарка. – И все крутят и крутят эту украинскую брехню. Живу я на улице Салтыкова-Щедрина. Там все бабушки плачут – российское телевидение не могут смотреть. А вот ты про суд спрашивала – что я чувствую, когда азовцев и наемников судят. И, знаешь, что я тебе, солнышко, хочу сказать… А хрен его знает что я чувствую! Сюда наших ребят привозят, и ты бы знала, солнышко, какое страшное мы тут видим. На днях двадцать восемь привезли. Потом сорок. Пятьдесят. Шестьдесят. Трупы, трупы, трупы. Я домой как доходила – сама не знаю. Боже ж мой. А мне ж еще на пятый этаж подниматься. Так бы я хоть сериал про ментов могла посмотреть. Люблю я под ментов засыпать и просыпаться. А под брехню Зеленского что-то не спится мне. Они до сих пор рассказывают – «Мариуполь мы никогда не отдадим». Да иду! Иду! – кричит она в сторону. – Зайка, ну труп он, что ты на него все время смотришь! – перехватывает она мой взгляд. – А я на них уже не смотрю. Мне бы побыстрее помыть их, побрить и в операционную. Тороплюсь – потому что других надо принять. Ну что, солнышко, домой иди. Иди по улицам и ничего не бойся. У меня знаешь на Салтыкова-Щедрина какие обстрелы? А я на пятый этаж поднимусь и к тому времени так спать хочу. И ничего за окном не слышу. Но ведь сказали же, что кабель восстановят! Да и этих украинцев, будь они неладны, сюда привозят. Его тоже обмою, побрею. А я ведь даже не знаю, христиане ли они. А если христиане, то и у них у каждого – свой Ангел Хранитель. Я на всякий случай с ними по-человечески – вдруг все-таки христиане. А особенно, знаешь чего? Детки… Вот детки – это страшно. Деточек моешь и молишься, молишься за них. За секунду к деткам прикипаешь. Детки-детки. Трупы-трупы. Будет этот кабель работать или нет? А ты подойди ближе. Дай тебя в щеку поцелую. Иди, и ничего не бойся. Все время шепчи про себя – «Господи, спаси и сохрани».
Пройдет немного времени, и ракета РСЗО HIMARS, прилетевшая в колонию в Еленовке, убьет пятьдесят три человека «азовцев», сделав бессмысленными для этих пятидесяти трех разговоры о том, заслуживают они или нет смертной казни. Но свое дело эти разговоры сделают – с самими жителями Донецка. Многих из них они заставят примерить на себя роль члена расстрельной команды. И в душах многих, наверное, будут звучать противоречивым рефреном слова Мороз – «Убила бы. А, может, и не убила. Ведь я – не убийца». В день массовой казни азовцев с воздуха ВСУ забросает Донецк и Ясиноватую «Ураганами» с «лепестками» в кассетах. Каждая такая кассета будет содержать до трехсот лепестков. «Лепестки» засыплют тротуары, скверы, частные дворы и огороды. Город окончательно опустеет, а травматология заработает на полную катушку, хотя еще недавно его санитарке, у которой так и не наладится российское телевидение, казалось, что больше разматывать эту катушку – некуда. Но даже в этих условиях суд над «Азовом» продолжится. А поправка, разрешающая приводить в исполнение смертную казнь прямо сейчас, будет принята.