Он прославился очень быстро — и очень радикально. Тогда, в конце восьмидесятых — начале девяностых, вся страна запоем читала; аудитория повременной печати была огромна, подвижна, жаждала новизны во всём — и получила её, в частности и в медиа.
Новую журналистику, возникшую тогда будто из-под земли, делало много ярких людей, но и на их фоне Соколов был без сравнения самым ярким. Тогда более всего бросался в глаза его особый, с первой же фразы узнаваемый стиль, многослойный, витой и остро иронический. Да и сейчас в откликах на кончину Максима Юрьевича неизменно поминают его стиль, созданный им уникальный язык то усмешливого, то свирепого разговора всепонимающего автора с всепонимающим читателем. И это правда: стиль был неотразим и тексты внушали безусловное доверие — да притом какое-то новое, особое доверие.
Однако говоря тут о стиле, мы на самом деле говорим о гораздо большем. Соколов — и это не отрефлексировали, так почувствовали тысячи и тысячи его читателей — сразу же оказался явлением русской культуры. Не текущей — перестроечной, постперестроечной и какой там далее, — а прямо большой русской культуры. Как публицист (а когда-то, странно вспомнить, даже и репортёр — думский) и тем более как фельетонист он был насквозь злободневен, а то и сиюминутен, но и о сиюминутном он писал как о части длящегося целого. Любая крупица новостей под его пером становилась на законное место в мозаике, безостановочно творящейся именно что «от Гостомысла до Тимашева». Да-да, пристрастие Соколова к цитатам из автора стихотворной «Истории государства Российского» известно, но за его текстами виднеется не один граф А. К. Толстой. Присмотреться — так виден за ними и автор прозаической «Истории государства Российского», Карамзин; ощутим за ними целый мир русской истории и русской литературы, мир, не позабытый в пыльных шкафах, а продолжающий жить и дышать — вот прямо и тут, в соколовском фельетоне об очередном фортеле очередного премудрого политика. Суетливый, а порой и катастрофический поток новостей представал в его текстах встроенным в давно и толково осмысляемый мир, подлежащим спокойному суду высокого разума. Поэтому Соколов и стал влиятельным — всерьёз. Как некогда Белинский или Писарев. Многим своим читателям он поставил взгляд на жизнь — как ставят голос.
Взгляды самого Максима Юрьевича со временем, разумеется, заметно менялись. Начало эпохи перемен он встретил не таким дремуче невежественным в общественно-политических вопросах, как большинство, но всё же и ему очень многому пришлось учиться за ту треть века, что длилась его журналистская карьера. Жизнь — и в нашей стране, и на всём глобусе — давала очень уж убедительные уроки. Он и учился — и мало к чему выказывал столь открытое презрение, как к людям, учиться не согласившимся, продолжающим твердить то же, что тридцать лет назад: «Все кузни исходил, да некован воротился». Многим своим поклонникам он при этом сильно разонравился. Между тем суть его мировоззрения вовсе не изменилась. Если стряхнуть с простых терминов «консерватор» и «либерал» грязь многолетних взаимных поношений и вернуть им хоть часть описательной силы, то можно утверждать: Максим Юрьевич как заявил себя либеральным консерватором в баснословные времена Серафимовского клуба, так им и остался.
Работа журналиста, как правило, на день, от силы на неделю. Тут нет ничего унизительного: у пекарей так же. Максим Соколов — редчайшее исключение. Я сейчас открыл «Поэтические воззрения россиян на историю» (там он собрал часть работ девяностых годов) — оторваться невозможно. Из мельчайших и большей частью забытых деталек сложена внятная и безмерно поучительная в свете дальнейшего история России. Его нужно перечитывать — и его будут перечитывать.