«Это танк украинский. С этой стороны стрелял. Это было за день до их отъезда. Они очень об этом сожалели. Сказали: извините, у нас команда». Как живут освобожденные территории Донбасса
Аудиовыпуск также доступен для прослушивания на платформе Apple Podcasts и на сервисе Яндекс.Музыка.
— И вот иду я с батей в чайную. На бате сталинка, голубые галифе, хромовые сапоги, и я в своей бобочке. Да вы ж, наверное, и не знаете что такое бобочка, — говорит Василь Иваныч, военный прокурор Донецкой Народной Республики.
На стене над его столом — черно-белый портрет Сталина. Прищурив один глаз, тот с насмешливой прозорливостью смотрит на старые часы с боем, стоящие на полу. На портрете надпись: «Самый ценный капитал — это люди».
Прокурорские интонации — командные, так выкрикивают команды, стоя на плацу. Василь Иваныч съедает в словах группы согласных, заменяя их ударными гласными.
— И вот заходит любой мужик-работяга в ту чайную, — продолжает он, — тут икра в бочках стоит — красная, черная. И на один рубь работяга берет водки — стакан или половину, бутербродик с икрой, селедочку или кусочек краснячка. Р-раз — и у работяги праздничек. А сейчас только нахватаются мензурок, и брык — упадут.
— Все было — и краснячок, и икра, и конфетка своя — шоколадная. А я это к чему? — Он закуривает, подходит к окну, отодвигает занавеску. — При Сталине было как? Человек бутербродик, две конфетки и стаканчик покупал за рубь, а через полгода — за восемьдесят копеек. Буханка стоила восемнадцать копеек. Значит, лишнюю буханку человек уже мог купить. И вот если ВВ, — он выдыхает дым, — добьется того, что государство как аппарат принуждения начнет играть свою функцию, пенсии и зарплаты будут расти, а цены снижаться, то я вам откро-эн-но говорю, ВВ войдет в историю. Потому сейчас и Сталина кругом вспоминают — при нем так было. Да, аппарат принуждения работал, я имею в виду КГБ и НКВД… но ведь и сейчас мы видим столько предателей.
— Предлагаете прямо как раньше — при НКВД и КГБ — с ними поступать?
— Почему? — Василь Иваныч поворачивается от окна, прикусив кончик дымящейся в уголке рта сигареты. — Я всегда ребятам откроэнно говорю: «Уголовное дело возбуждается, чтобы доказать виновность или невиновность. Возбуждать дело только для того, чтобы посадить, нельзя». Но и вы не путайте обычный криминал в стране, где все спокойно, и вот эту ситуацию. К нам уже пленные попадают, и все они почему-то только в окопах сидели и ни в кого не стреляли.
— А если они были призваны на войну?
— Нацбаты у нас по закону признаны террористическими организациями. — Он вынимает изо рта сигарету и приглаживает ус. — Этих с-собак — за одно только участие, а там мы им накрутим. вэсэушники, которые призваны… Одно дело, когда он просто призван и у нас нет на него информации, а другое — те шакалы вонючие, которые запускают точки У. Вчера вечером над Макеевкой сбили две точки. Последняя, вы знаете, четырнадцатого марта упала. И если ты призванный, но ты, шакал, участвовал в этой операции… в тюрьму! В тюрьму — и навечно!
У входа в прокуратуру стоит молодой худощавый мужчина в военном. Поджав в застенчивой улыбке губы, мужчина смотрит на утреннее солнце, бьющее из-за ветвей, на маленькую собачку, осторожно бегущую за хозяйкой. На лице мужчины и в его голубых глазах такое простодушное выражение, что уже одним этим он привлекает к себе внимание.
К прокуратуре подходит женщина в защитном костюме. Это депутат Народного совета ДНР Елена Шишкина. Ее длинные темные волосы собраны в хвост.
— Привет, Анатолий, — здоровается она, закуривает тонкую сигарету. Звонит ее телефон. Из трубки доносится сбивчивый женский голос. — Дату рождения сына скажите. Второе февраля, девяностый год. Писаренко Владислав Викторович (имя изменено. — М. А.). Сколько дней он не выходил на связь? Двадцать пять… Ждите. Я сегодня вам перезвоню.
Голос, задыхаясь, еще что-то тараторит в трубку.
— Женщина! — грубовато перебивает ее Елена и делает шумную затяжку. — Я вам перезвоню!
Анатолий рассказывает о пожилой женщине, которую он накануне вывез из Волновахи, когда там еще шли боевые действия.
— Она сидела в подвале с двадцать какого-то числа, — говорит он, тщательно выговаривая каждое слово, и есть в этом что-то от ребенка, только учащегося говорить. — Меня ее сын попросил. Я нашел ту девятиэтажку, зашел в подвал и сразу увидел ее. Она сидела одна в темноте на стуле со свечкой в руках. Увидев меня, она сказала: «Спаси меня». А я говорю: «Я как раз за вами и приехал». Она говорит: «Это Антихрист хотел мою жизнь забрать, но я молилась, не вставая со стула, и Господь Бог прислал тебя ко мне».
— А вы в Бога верите? — спрашиваю Анатолия, и он в ответ неопределенно пожимает плечами.
— А зачем вы пошли за ней?
— Просто, — говорит он. — А что тут такого? Просто у меня работа такая, я постоянно подвергаюсь опасности. Но все уже взвешено за восемь лет. И если речь будет идти о том, чтобы спасти кого-то или пострадать, я спасу человека потому, что, может, у меня предназначение такое.
Из прокуратуры выходит прокурор, неся в одной руке автомат. Анатолий спешит ему навстречу, а, получив указания, быстро уходит к машине. Прокурор встает на его место и тоже смотрит на верхние ветви деревьев, куда только что с неподдельным простодушием смотрел Анатолий.
Через пять минут он и Шишкина грузятся в уазик, забитый гуманитарной помощью. Прокурор едет в Волноваху. За ним следует легковая машина со следователями.
А эти тут женились, родили детей, заняли землю, они много земли тут получили, и они тут уже не нас защищали, а место, где они сами живут.
Уазик въезжает в Волноваху. Прокурор с ничего не выражающим лицом смотрит из окна на обгорелые остовы домов, провалившиеся крыши, отбитые углы домов, черные перебитые деревья, рябые фасады, сгоревшую военную технику. В его руке дымится сигарета. Уазик едет по Волновахе уже минут пять, так и не встречая на пути дома, в котором можно было бы жить. Останавливается у целого здания, на ступенях которого толпятся мужчины в военном. Это прокуратура, в которой исчезает Василь Иванович. Шишкина в сопровождении двух военных отправляется по разбитой дороге в соседний квартал на поиски знакомой, жившей где-то неподалеку. Пройдя с десяток разбитых домов, она сворачивает в проулок. Здесь навстречу идет группа пыльных мужчин в гражданском. Они бросают опасливые взгляды в нашу сторону. Военный, идущий сбоку, приподнимает дуло автомата.
— Чего вы опасаетесь? — спрашиваю его.
— Здесь всякое может быть, — тугим шепотом отвечает он. — На днях взяли в подвале украинского полковника, раненного в ногу.
— И что вы с ним сделали?
— В госпиталь отвезли.
— Вы местные? — спрашивает Шишкина, поравнявшись с мужчинами; те шарахаются. — Я ищу Анну Ивановну Жильченко, она где-то здесь жила. И дочка у нее — Лина, бухгалтером работала.
— Мы-то местные, — опасливо отводя глаза, отвечает один из мужчин, — но только мы не с этого района. Со Стаханова мы.
Дойдя до горы мусора с торчащими из нее бетонными обломками и частями покореженной техники, группа поворачивает назад — к прокуратуре. Свою знакомую Шишкина не нашла.
Уазик встает на городской площади. Тут несколько грузовых машин уже раздают гуманитарную помощь. К ним тянутся длинные очереди людей в запыленной грязной одежде.
Задняя дверь уазика открывается. Шишкина объявляет: «Хлеб!» Люди устремляются сюда, берут машину в полукруг и, подталкивая друг друга, напирают на Шишкину, протягивая к ней руки — с обломанными ногтями и несвежим маникюром, сухие старушечьи, крепкие мужские — эти безвольно виснут, когда Шишкина обносит их хлебом.
— Отошли! — командует она.
Люди послушно пятятся назад. Женщины косятся друг на друга. Мужчины отводят глаза. Но напряженные руки говорят о том, что все эти люди полны решимости добыть еду. Хлеб роздан, и я вынимаю из уазика пакет с консервами. Охнув, люди берут меня в плотное кольцо и придавливают к машине.
— Отошли! — выкрикивает Шишкина. — Я сказала: отошли от нее!
Люди царапают мне руки, вдавливают в стенку машины, а схватив свою банку, протискиваются сквозь толпу и сбегают, чтобы не успеть встретиться с чьим-нибудь взглядом. Всего за десять секунд я остаюсь стоять с пустым порванным пакетом.
— Не плачь, — строго поворачивается ко мне Шишкина, в глазах которой стоят слезы. — Не плачь! — командует она, хотя плачу не я.
К уазику приближается плотная женщина в теплой жилетке и вязаной шапочке. Она похожа на колоритную грузинку из старых советских фильмов.
— А еды больше нет? — спрашивает она.
— Нет! — грубовато отвечает Шишкина. — И если вы повторите свой вопрос три раза, еда не появится. Что вам? — Она переключается на трясущуюся от волнения женщину с блеклым лицом. — Обезболивающего нет!
— А что делать? — вздрагивает лицом та. — Он онкологический больной. Лежит от боли кричит.
— Как хотите запоминайте мой телефон, — отвечает Шишкина. — Найдите возможность мне позвонить, приедет врач, его заберет.
— А я собрала всех кошек, собак, — обращается ко мне женщина в жилетке, назвавшая себя Викторией. — Вон видите мой дом стоит. Еще две собаки у меня в другом дворе — их же сейчас повыкидывали. Сосед на мне пожилой еще и его голуби. А сын мой учился в Донецке. В четырнадцатом году и я там была. И… знаете, я ждала этого восемь лет.
— Ну ладно вам, ждали… Мне можете этого не рассказывать, — отвечаю я. — Вон что теперь с городом произошло, — обвожу глазами площадь.
— А я все же ждала. И таких, как я, которые ждали, в городе было много. После того как нас тут оккупировали, многие уехали. А эти тут женились, родили детей, заняли землю, они много земли тут получили, и они тут уже не нас защищали, а место, где они сами живут.
— И много их тут было?
— Конечно. Особенно среди первых много было женившихся. Они и наших девок поувозили на Западную Украину. Но потом уже сюда стали заходить украинские батальоны, и вот эти говорили: «Мы, уходя, тут камня на камне не оставим». Вам тут процентов семьдесят жителей скажут: «В четырнадцатом России надо было сюда заходить». Но я фаталистка. Считаю, что у всего есть своя судьба. У каждого человека своя судьба. И у каждой собаки своя судьба. Вот она выбежала на улицу, ей лапу подбило. А какая-то добрая женщина ее подобрала. Но до этого собака жила на помойке.
— Вы сейчас про себя рассказываете? Собаку с подбитой лапой подобрали вы?
— Неважно. И у нашей встречи тоже есть судьба. — Она не успевает договорить, рядом встает Шишкина.
— А вам спасибо за то, — обращается она к Виктории, — что с вашего молчаливого согласия нас убивали восемь лет. Нас убивали, — с нажимом повторяет она.
— Стоп, — отвечает ей та. — Вы не можете так сказать.
Шишкина разворачивается и уходит к уазику. Метнувшись за ней, Виктория хватает ее за рукав, разворачивает и тыча в нее палец с обломанным маникюром, говорит:
— Дайте я вам отвечу. Вы не можете так сказать! В четырнадцатом году я была вместе с вами, поняли вы!
— Отойдите от меня! — кричит Шишкина.
Женщина отходит как пьяная. Наталкивается на меня. Смотрит перед собой расширенными глазами.
— Простите ее, у нее муж на фронте, — говорю я.
— Она не может так сказать, — дрожит женщина, сжимая грязными пальцами мою руку. — Вы же будете помнить меня всю жизнь? — сбивчиво спрашивает она. — Потому что я вас помнить буду. Я вас найду. Я вас обязательно найду, когда все закончится. А ей что сказать… Я грехов не делала, ее слова ко мне не пристанут, — говорит она громче.
— Да вам психолог нужен! — бросает ей Шишкина.
— Я сама психолог! — отвечает та. — А вот вам нужен.
— Нужен! Я и не спорю! Потому что я восемь лет живу вот в этом… — Шишкина отворачивается.
Женщина уходит. Рядом с Шишкиной возникает пожилая пара — женщина с обычным русским лицом и худенький мужчина в шапке-ушанке с веселыми пронзительными голубыми глазами.
— Нам бы сыну Сереже позвонить… — просительно говорит женщина.
В Волновахе, как и на большинстве освобожденных территорий, перебиты сотовые вышки.
— А у вас какой вопрос? — обращается Шишкина к мужчине в ушанке.
— А он со мной, — женщина хватает его за руку. — Он онкологический больной, ему все вырезали, он говорить не может.
— Диктуйте номер. — Шишкина достает из кармана телефон. Набрав номер, слушает гудки. Женщина испуганно моргает, смотрит по сторонам, будто рядом с ней летает что-то, видимое только ей. Мужчина, наклонив голову, топчется на одном месте, выискивая что-то в земле. — Алло, Сережа? — строго произносит Шишкина.
— Ой-й… — Женщина приседает, прикладывая руку к груди.
Шишкина передает ей трубку. Та хватает ее.
— Алло, сыночек, — тонким голосом говорит она. — Привет, родненький. Сыночек, мы живые. Мы все спаслися. Папа жив. И дядя Витя. Сына, связи не будет очень долго, мы не сможем позвонить. Пока, сына.
— Вы не тряситесь, — говорит ей Шишкина, — говорите сколько вам надо.
Вокруг нее сразу вырастает очередь из просящих позвонить. Минут сорок с наших телефонов люди звонят родным и сообщают, что они живы. Я замечаю подростка в конце очереди. Он бросает на меня редкие пугливые взгляды. На мне чужая военная куртка. На его рукаве белая повязка. Я подзываю его.
— Папе позвонить, — выдыхает он.
Я передаю ему телефон. Он пытается набрать номер, его руки дрожат и со слезами, с обидой посмотрев на меня, он возвращает мой телефон.
— Давай я наберу его номер, — предлагаю я.
Он достает телефон из кармана, пытается продиктовать отцовский номер. Его голос срывается. Он молчит, только дрожит. Я забираю у него телефон и набираю номер сама — польский. Отвечает недовольный мужской голос. Я передаю трубку мальчику.
— Папа, — выдыхает он, — я живой. Бабушка живая.
Он возвращает телефон мне и хочет уйти. Я ловлю его за руку.
— Почему ты в белой повязке? — спрашиваю его.
— Чтобы не убили, — просто отвечает он и быстро исчезает в толпе.
Дальше уазик делает остановку у свалки свежеструганных бледных досок. Василь Иваныч выходит из машины по каким-то своим прокурорским делам. Чтобы не ждать в духоте, выхожу за ним следом. Огибаю кучу досок. Впереди темнеют штабеля камуфляжной расцветки. Рядом грузовик с брезентовым кузовом. За моей спиной шелестят чьи-то тихие шаги. Оборачиваюсь — Анатолий. В его больших голубых глазах тревога. Чем ближе я подхожу к штабелям, тем сильнее шелест его шагов в ушах. И вдруг из штабелей на меня взглядывают остекленевшие глаза, ко мне тянутся черные руки. И мужские лица, налитые сгнившей кровью, словно вырезанные из свеклы.
— Это же люди? — оборачиваюсь я.
— А вы не видите? — тихо спрашивает Анатолий.
Я вижу посиневшие мужские животы, заляпанные черной кровью военные брюки и руки, руки и еще руки — протянутые ко мне.
— Это украинские военные, — говорит Анатолий, тщательно выговаривая каждый слог, как он это делает всегда. — Наверное, вам не надо дальше ходить.
Дальше у стен под навесом, с которого свисают лохмотья жестяных перекрытий, стоят новые гробы из простых досок.
На полу лежат, упершись ногами в стену, старики — голые или со спущенными штанами, в давно стоптанных ботинках. Кажется, они хотят продавить эту изрешеченную стену ногами, как будто после смерти жалеют о том, что при жизни никогда не имели решимости что-нибудь продавить. Их головы запрокинуты, седые волосы припорошены пылью, рты открыты и, несмотря на их черные заостренные лица, кажется, что они изо всех сил зажмуриваются, но сейчас распахнут глаза и посмотрят так, что все вокруг тоже помертвеет и остановится весна со своим птичьим щебетом, прорывающемся сквозь пробоины в крыше. Сверху на стариках лежит одеревеневшая старушка. С широко раскинутыми руками она похожа на распятие. Ладони ее касаются черных ртов двух стариков, прикрывая их, и кажется, что старики целуют ей руки, как целуют концы распятий.
— Их расстреляла украинская армия, — говорит Анатолий, тщательно выговаривая каждое слово.
У широкого окна без стекла еще гора стариков и старушек. Они лежат на боку, на спине, на животе, в памперсах, носках или голые. Некоторые так укутаны в одеяла, словно их раздражает и это солнце, и эти птицы, и эти блики, которые падают на них с золотого купола маленького храма, стоящего в десятке метров за окном. И посреди этой горы мертвых неподвижно стоит медицинский работник в белом защитном костюме. Заложив руки за спину, он смотрит в окно. Над ним и над неудобно улегшимися стариками летают мелкие клочки ваты, вылезшей из разорванных памперсов. Медработник медленно оборачивает на нас бородатое лицо, и, поймав его взгляд, я отступаю ближе к Анатолию.
— Та бабушка, за которой приходил Антихрист, могла бы тоже тут лежать, — говорит Анатолий.
Уазик отъезжает под стук молотка. Рабочие мастерят гробы.
Обогнув несколько разбитых больничных корпусов, уазик снова останавливается. У корпуса на скамейке сидит на матрасе грязная женщина, сошедшая с ума. Ее лицо перемазано сажей. Не переставая стучат молотки. Василь Иваныч, неуклюже выбравшись из уазика, подходит к ней и кладет в ее грязную руку пачку сигарет.
Из подвала одного из корпусов выбегает высокий худой мужчина с добрым насмешливым лицом — начмед центральной республиканской больницы, на территории которой мы находимся.
— Напишите список необходимых лекарств! — кричит ему Шишкина.
— Хлеба привезите, — отвечает начмед.
— Кто по больнице стрелял? — спрашиваю его.
— Это танк украинский, — говорит начмед и показывает влево. — С этой стороны стрелял. Это было за день до их отъезда. А пулеметчики были на первых, вторых этажах. Это реанимация и гинекология.
— А зачем стреляли по больнице? — спрашиваю я.
На лице начмеда появляется осторожная улыбка — словно вопрос ему задала не я, а чумазая женщина, сидящая на матрасе.
— Вообще-то они очень об этом сожалели, — отвечает он.
— Откуда вы знаете, что они сожалели?
— А мы с ними общались. Они сказали: извините, у нас команда. Они вывели всех своих и начали расстреливать больницу.
Дальше уазик заезжает во двор домов, у которых стоит сгоревший украинский танк, развернувшись дулом в верхние этажи. Василь Иваныч заходит во двор. Здесь на скамейках греются люди. Варят на огне картошку.
— Будем жить! — машет ему рукой мужчина, приподнимая крышку кастрюли, из которой вырывается белый крахмалистый пар. — Только там не ходите! Мина лежит! — Он показывает на участок дороги, огороженный красной лентой.
— Тот танк, который стоит за домом, стрелял в вас? — спрашиваю я женщину, греющуюся на скамейке.
— Стрелял, — с усмешкой отвечает она. — Пока российский танк его не подбил. Так их тут было много украинских — штук семь. Жили тут восемь лет, как у себя дома, а под конец видите, что наделали.
— Хороший город у нас был, — говорит прокурор.
Уазик делает еще одну остановку на окраине Волновахи. Василь Иваныч снова выгружается из машины и встав у забора невозмутимо смотрит на поврежденный родительский дом.
Мужчины крепче перехватывают автоматы. В машине воцаряется молчание, только мотор, ставший главным голосом, огрызается, рычит и, кажется, воспроизводит интонации Василь Иваныча. Вдруг в заднюю дверь как будто кто-то стучит
Уазик тарахтит по дороге. С обеих сторон поля.
— Выщучивать, выщучивать надо этих шакалов, — рычит Василь Иваныч, и его рык сливается с рыком мотора.
— У чеченцев саперный батальон кое-где чуть не обломался, — рассказывает один из военных, возвращающийся с нами в Донецк. — Выходят они: «Слушай, дай матери позвонить». Я даю. Они как начали все звонить, и у всех одна фраза: «Мама, у меня все нормально. Тепло, не болею. Главное — ты не болей». Вот я хотел…
Василь Иваныч его прерывает движением руки. Перед нами с поля поднимаются несколько столбов дыма. Мужчины крепче перехватывают автоматы. В машине воцаряется молчание, только мотор, ставший главным голосом, огрызается, рычит и, кажется, воспроизводит интонации Василь Иваныча. Вдруг в заднюю дверь как будто кто-то стучит. Анатолий оборачивается с переднего сиденья.
— Солнцепеки, — очень отчетливо произносит он.
Я беру телефон, чтобы снять столбы дыма. Шишкина приваливается ко мне всем своим теплым телом и шепчет в ухо: «Дура, ты лучше молись. У нас две минуты на то, чтобы уйти».
Через две минуты напряженного молчания и рык двигателя, перешедший в откровенную похабную ругань, разговоры как ни в чем не бывало возобновляются.
— А с другой стороны, что же это получается, дорогие волновахцы, — заводится прокурор, на время уступавший главную роль двигателю. — Вы что, так и собирались жить при фашистах? Вы забыли, сколько волновахцев полегло в Великую Отечественную на Саур-Могиле? Первый призыв туда сразу кинули, их погибло больше тысячи в первый бой. Вы забыли это и захотели при фашистах жить? Вас это устраивало? Там у каждого дед или прадед в Саур-Могиле лежит.
— Рабская философия, — произносит Шишкина. — Кто меня покормит, тому и слуга. Идеология нужна. Но где ее взять?
— Социалистическая идеология. — Василь Иваныч выругивается. — Все уже нахватались от нее, но каждый взял то, что ему выгодно. А молодое поколение упустили. У них одно: сникерсы-микерсы, наклейки на жопе. Как обезьяны. А у нас в Союзе была своя настоящая шоколадная конфета!
Звонит телефон Шишкиной.
— Писаренко… — говорит она. — Пока есть информация по Владиславу Викторовичу Писаренко.
— А у меня Вячеслав! — слышен из трубки испуганный женский голос.
— Выдыхайте! — говорит Шишкина. — Выдыхайте. У вас Вячеслав. А то Владислав. Выпейте воды. До вечера все прояснится. Наберите меня часиков в девять.
В десять утра Шишкина подъезжает к школе номер сто двадцать два. Депутатам Народного совета ДНР поступили жалобы: беженцы в пунктах временного размещения расписали стены словами «Слава Украине!», размахивали желто-голубыми флагами и произносили оскорбления в адрес республики.
Продирающий насквозь ветер бьет в грудь и толкает назад, когда мы обходим здание школы, выискивая на ее стенах надписи или пятна свежей краски. Не обнаружив ни одной, заходим в школу. В темном холле сидят на скамейках невеселые мужчины и женщины, эвакуированные из Мариуполя. По их виду понятно, что у них не было возможности помыться. Большинство из них еще не прошли фильтрацию и поэтому все еще не имеют возможности отправиться на территорию России. Люди быстро берут нас в тесный круг и начинают задавать вопросы.
— Проверку надо пройти обязательно, — отвечает Шишкина. — Мы не знаем, вы переодевшийся батальон «Азов», у вас есть порох на руках или вы мирные жители. Мы хотим понимать, что вы привезли в сумках — огурцы или взрывчатку. Это вопрос нашей и вашей безопасности. Но вы видите наше доброе отношение к вам. Мы вас всех рады видеть. Если у кого-то из вас есть желание остаться проживать на территории ДНР, остаетесь. Если хотите уехать на территорию Российской Федерации, автобусы эвакуируют вас бесплатно туда. А закончится спецоперация, будете отстраивать ваши дома в Мариуполе. Мы же восемь лет отстраиваем разрушения в Донецке и Мариуполь отстроим.
— А гумпомощь в Мариуполь поступает? — спрашивает пожилой мужчина.
— Когда позволяет военная обстановка.
— А мужчин будут выпускать с территории ДНР?
— Это частый вопрос, — отвечает Шишкина. — Вы не подлежите сейчас мобилизации. Это тоже вопрос безопасности. Мы не знаем, может, вы вчера сняли форму ВСУ.
— Да ну перестаньте, — говорит мужчина пятидесяти лет.
— Но еще вы там настрадались, — продолжает Шишкина. — И вас опять в этот ад посылать? Это наши мужики уже восемь лет нас защищают, они уже стойкие и крепкие.
— А когда мы приедем в Россию, нам надо становиться на учет?
— Нет, вы проходите одну проверку. Вы не в плену, не в концлагере. Как только вы пройдете проверку, мы будем понимать, что вы мирные граждане и, пожалуйста, перемещайтесь свободно. Вы и сейчас можете передвигаться по городу — ходить в магазин, гулять. Только не покидайте пределы населенного пункта.
— А статус беженца нам тут дадут?
— А что такое статус беженца? Вы еще не в России. Здесь вы на своей земле — по законодательству. А знаете, почему мы приехали? — спрашивает собравшихся Шишкина. — Во-первых, узнать, почему вы эвакуировались сюда, а не на Украину.
— Мы не хотели на Украину, — слышатся голоса.
— Мы даже на референдум в четырнадцатом ходили.
— Там заставят стрелять, — говорит мужчина пятидесяти пяти лет.
— Да там свои по своим стреляют! — говорит человек с бледными удивленными глазами. — Свои по своим! Мы с детьми переходим с сумками, он расстреливает нас с автомата. Ребенку украинец прострелил ногу, он в больнице лежит.
Шишкина выходит из школы. Выкуривает полную сигарету. Достает телефон и надиктовывает туда сообщение: «Яна, мы побывали в школе, на которую ты жаловалась. Чистые стены. Никаких флагов. Час общались с людьми. С нашими людьми. По сто двадцать второй школе вопрос закрыт. Едем в следующую. Но теперь ты мне скажи: откуда у тебя такая информация? И я тебя попрошу доказательства мне сбросить». Жаловавшаяся Яна сразу перезванивает.
— Нет, не надо мне скрины вашей переписки с девочками из чатов, — перебивает ее Шишкина. — Видеодоказательства скинь или будем считать, что это диверсия СБУ. Марин, — она поворачивается ко мне. — Ты можешь себе представить, чтобы эти замученные люди еще флагами махали? Я — нет.
Безыменное. Тянется бесконечная очередь из неподвижных легковых машин, вставших на обочине. Впереди чистый горизонт со встающей над ним белой дымкой. Слева по пути следования машины мелькает разноцветное кладбище детских колясок, их бежавшие не смогли взять с собой. Когда очередь машин наконец остается позади, показывается такая же длинная очередь из людей. Это бегущие из Мариуполя.
Дорога, щетинящаяся противотанковыми ежами, со сгоревшими легковыми автомобилями по обочинам, ныряет вниз, и на скачке вверх в глаза вдруг бьют ослепительные блики, играющие на пыльно-бирюзовой глади Азовского моря. Начинается поселок Виноградное, расположенный в морской ложбине. Это ближайший населенный пункт, в который выходят беженцы из Мариуполя.
У бывшего здания аптеки собрались люди, ожидающие еды и медицинской помощи. Это пункт оказания помощи. Стоит гул голосов. Бегают собаки. За спиной горит Мариуполь, и черная взвесь рисует над ним то тучи, то столбы, а то сплошную завесу.
На скамейке возле комендатуры сидят два старика. Рядом с ними в инвалидном кресле — закутанная в пуховые платки бледная старушка, обутая в огромные мужские ботинки.
— Деточка, — шелестит она, когда я подхожу. — Инсулин мне нужен. Ноги уже отказали. Я и встать сама не могу.
— А мы каши ждем, — говорят старики. — На гуманитарную помощь записались, но пока только одну коробку неделю назад на тринадцать человек получили. Нет, мы никуда не поедем, — трясет один головой. — Мы — мариупольские. У нас здесь и дом на горе.
— А куда идти — с мешком по стране? — К ним подходит женщина лет шестидесяти с блестящими глазами, жена одного из них. — Лучше здесь посидим. Освободят наш дом, вернемся. Месяц без двух дней мы просидели в подвале.
— В дом с одной стороны попало, — говорит старик. — И с другой.
— Я сидела, молилась, думала сразу в церковь пойду. Но церковь тоже разбита. А как пойду, скажу: «Слава тебе, Господи!» Вот так и скажу. Раньше я только на Пасху ходила. Богохульницей не была, но заученными молитвами обращалась. А вот в подвале я этими молитвами молиться не могла. Только бахнет, а я кричу одно: «Верую! Верую! Господи, верую!» Мне соседка дала четыре свечки. Говорит: «Зажги. Тут темно». А я — нет. Не буду палить, в темноте буду сидеть.
— Почему палить не будете? — спрашиваю ее.
— Они — церковные. Вот буду в церкви, там и поставлю. — Она вынимает из-за пазухи желтые церковные свечи, сжимает их в кулаке, на котором написано «137» — номер очереди за гуманитарной помощью, — и утирает этим кулаком слезы. — Никто не думал, что так будет.
— Зеленскому одно слово достаточно было сказать, — говорит старик. — Признай ты Донбасс.
— Ради людей, — сдавленно говорит женщина.
— Тебе поверили, — говорит другой, — тебя выбрали, чтобы война закончилась. А ты…
— Возвращайтесь живыми! — кричит она, когда я ухожу.
В Виноградном в машину подсаживается военный, вызвавшийся показать дорогу к мариупольской девятиэтажке, в подвале которой живут двести пятьдесят человек, примерно пятьдесят из которых — дети. Пока машина едет по пыльному солнечному поселку, в котором запах весны и бриза мешается с мариупольской гарью, он не перестает говорить.
— Вчера тут задвухсотило гражданского, а позавчера трех затрехсотило. Снайпер работает — вообще идеально. Обрабатывает колеса. Профессионал. Но работает не один. У него пять-шесть человек на подхвате. Да, просто так стреляют в гражданских, — хрипло отвечает он на мой вопросительный взгляд. — Это нормально тут. Сейчас я только перед вами двух трехсотых отвез.
Поселок заканчивается, и начинается город, которого больше нет.
— Сейчас мы на Межевой проскочим, — говорит тот же болтливый военный. — Но там очень сложно. Сейчас будем заскакивать быстренько. Там есть местечко, мы подъедем, они сами подойдут, и будет нормально.
Мы въезжаем во двор относительно целых многоэтажек. На земле лежат упавшие балконы, вывороченные с корнем деревья, перевернутые мусорные баки, разбитые скамейки, сломанные велосипеды, тряпки. Машина сворачивает, петляя между дворами. Здесь у гаража лежит мертвый человек, с ног до головы запеленатый в белую окровавленную простыню и сверху перемотанный веревками. Он похож на большую кровавую ляльку, наказанную злыми детьми. Машина сворачивает на пустую улицу одноэтажных домов. Посреди дороги лежит женщина. Ее голова накрыта темным покрывалом. Метров через десять — такая же большая белая лялька. И еще одна, и еще. Возникает чувство, будто их кто-то специально разложил на дороге, чтобы указать путь — к центру города, к самому пеклу.
— Здесь это нормальное явление, мать его так, — говорит тот же военный о телах, и тут же добавляет, что тактических данных о маршруте у него нет.
Тянутся разбитые магазины. Накренившиеся столбы. Стоит желтый покореженный автобус с открытыми дверями, и на нем как будто остается молчаливый отпечаток страшного мига, пережитого его последними пассажирами. Дорогу переходят две тихие женщины. Машина еще раз заворачивает и встает между черной от гари многоэтажки с выбитыми окнами и гаражами. Раздаются звуки близкого пулеметного боя и прилетов где-то за соседними домами.
Шишкина хватает мешки, из которых выпирают круглые головы буханок, и в лихорадочной спешке бросает их под гаражи. Слышно, как они шуршат и как она тяжело дышит. Из-за угла многоэтажки показывается группа мужчин — в обычной городской, но очень грязной одежде. У одного мужчины белой тряпкой перевязан глаз. Они идут не спеша, заложив руки в карманы, словно давно оглохли и уже не слышат звуков боя, не боятся умереть и потому похожи на призраков. Они берут мешки и уходят. Машины выбирается из города другими дворами. На пути встречаются две женщины, идущие вжав головы в плечи. За ними бежит рыжая вислоухая собака. Машина останавливается. Задняя дверь открывается.
— Залезайте! — кричит Шишкина.
— Это ваша собака? — спрашиваю я.
— Нет, — говорят женщины.
— Все равно возьмите ее, — говорю я, глядя на собаку, которая тоже подходит к машине и просится в нее.
Задняя дверь захлопывается. Машина подбирает еще старика и старуху, идущих через бой. А уже семью с маленькой девочкой в очках и мальчика, и женщину, катящую тачку с пожилой матерью, взять некуда.
Я понимаю у нас. Но в Белгородской области… После такого наши самолеты должны подняться и смешать там все с дерьмом. Тогда только они перестанут. А мы все гуманничаем. Да какой гуманизм? Мы на нем спотыкались уже столько раз
В кабинете Василь Иваныча горит красный закат.
— При социализме государство — это аппарат принуждения, — вслух размышляет Василь Иваныч, сидя за столом и задумчиво постукивая по сигарете над пепельницей. — Были ж и тогда недовольные? Были. Но там работала система и сразу решала эти вопросы. Социализм умел защищаться.
За окном раздаются звуки обстрела.
— Мразюки, — оборачивается на окно прокурор. — По жилым домам — у них это не задерживается.
— И только случайно они в них иногда не попадают, — шутит Шишкина.
— Я понимаю у нас, — говорит Василь Иваныч. — Но в Белгородской области… После такого наши самолеты должны подняться и смешать там все с дерьмом. Тогда только они перестанут. А мы все гуманничаем. Да какой гуманизм? Мы на нем спотыкались уже столько раз. И еще споткнемся. Ответ должен быть жестким, до хохлов только тогда начнет доходить. Хохлы — это не европейцы, драться они умеют. И если мы их не задавим, через года два будем иметь очень серьезные проблемы.
Звонит телефон Шишкиной.
— Опять мать Писаренко звонит, — говорит она, глядя на экран. — Скорее всего, он двухсотый.
Она дожидается когда телефон перестанет звонить и набирает кого-то сама.
— Ален, смотри, ты можешь мне рассказать, что делать матери? Она идет в военкомат, берет извещение о смерти… Писаренко Вячеслав Викторович. Двухсотый? Я так и думала. Матери двадцать пять дней не звонил. А в какой морг ей идти? А гроб бесплатно?
Она кладет трубку.
— В интересное время живем, — говорит прокурор. — Война раскрывает людей. Тот, у кого нормальная христианская душа, какой бы он ни был злой, в первую очередь будет помогать. Многие люди сейчас перелицовываются — те, которые излучали добродетель, становятся антихристами.
В этот момент начинают бить часы. Кабинет заполнен красным светом заката. Прокурор продолжает говорить, пересиливая бой. Кажется, что весь прокуренный красный прокурорский кабинет, в котором забыли зажечь свет, — это большой колокол, бьющий на весь город набат.
— А те люди, которые были малолюдимые, — продолжает Василь Иваныч, — наоборот, начинают отдавать себя общему делу.
— Ну что я ей сейчас должна сказать, что ее сын — двухсотый? — спрашивает Шишкина. — А у нее сердце остановится. Я скажу ей, что информации пока нет. Дам ей пожить еще одну ночь.