Один из самых востребованных актеров современности — о своем новом спектакле-концерте и том, почему в них прозвучат песни Сергея Наговицына
Семнадцатого февраля Игорь Миркурбанов выступит в концертном зале «Барвиха Luxury Village» с новым спектаклем-концертом. Он исполнит в нем такие песни, как «Клен ты мой опавший», «Лимончики», «Черный Ворон», «Я люблю тебя, жизнь». Кроме того, в концерте прозвучат песни автора-исполнителя Сергея Наговицына: «Городские встречи», «Разбитая судьба», «Белый снег» «Потерянный край», «Озоновый слой».
Игоря Миркурбанов — ведущий актер ряда российских театров: МХТ им. Чехова, Театра на Бронной, Театра Наций, Ленкома. Он постоянный участник кино- и телепроектов в качестве актера и режиссера. Его концертные программы с аншлагами проходят на московских и петербургских площадках.
Накануне концерта мы поговорили с Игорем Миркурбановым о том, какое значение он придает певческой карьере и чем продиктован его интерес к творчеству Сергея Наговицына.
— Как вы для себя определяете, в какой степени вы драматический актер и в какой — певец?
— Я никогда не думал про себя, что я певец. Я остаюсь драматическим артистом. То, что я делаю на сцене, — это песня-спектакль или спектакль-песня. В целом я стараюсь смонтировать программу так, чтобы это был моноспектакль. Музыкальный, но моноспектакль. Да, я огромное значение уделяю аранжировкам, потому что для меня партнеры в этом спектакле — голоса всех инструментов. Я очень тщательно за этим слежу. И музыканты для меня партнеры, я один из голосов этого оркестра. Я все время прошу «вдавить» себя в оркестр так, чтобы не выходить на авансцену, а интегрировать себя в оркестр, чтобы не отвлекать зрителя от соборности звучания. Мы все вместе, и голос лишь инструмент, помогающий расшифровать, чуть-чуть помочь со смыслами, но не более того.
Когда на сцене живой звук, я, поскольку у меня образование консерваторское, могу слышать у духовых и струнных душу в звуке, а не формальные пассажи, слышать, как человек рождает из духового инструмента что-то наиболее близкое из этого мира к Создателю. Выражаясь языком Стаса Михайлова, которого я обожаю, близкое «к небесам». Тем, кто относится к нему скептически, я говорю: вы не понимаете секрет того, что он «рвет» женские сердца. Он поет не про себя, он все время поет про небо и честен в этом. Он в это верит. У него есть чувство религиозности не в смысле посещения храма, а в смысле ощущения связи с высшим началом. У него это есть, и он становится медиатором. Он может быть разным. Поэтому с эстетической точки зрения ему можно простить все, что угодно.
У зрителя очень тонко улавливающий орган внутри, который реагирует именно на это, ни на что другое. Очень тонко реагирует. Его не обманешь. Иногда смотришь: одному артисту несут цветы на сцену, а другой и профессиональный, и опытный, и утонченный, и прочее — но нет, не несут. Что заставляет зрителей это делать? Или приходить на одного артиста много раз? Как раз то, что человек передает. Он служит — не очень хорошее слово, какое-то собачье, но тем не менее.
— Вам нужно поддерживать вокальную форму? Вы делаете специальные упражнения?
— Я это делаю накануне концерта. Я выступаю время от времени. Иногда приходится петь в спектаклях. Какой-то тренинг существует. Но я уже взрослый, чтобы идти в академический вокал. Конечно, хотелось бы уметь петь как Гриша Лепс — я отношусь к нему с огромным уважением. Или как Александр Розенбаум. На юбилее у Игоря Крутого я спел его «Вещую судьбу» в своей аранжировке, и ему, что называется, зашло. Я могу имитировать разные вокальные возможности и разные образы. Но я считаю, что обученность важнее все-таки для вокалистов.
Для меня есть примеры артистов, которые сочетают актерские навыки с вокальным изысками, умением и школой. Но этих имен немного. А иногда за обученностью и ловкостью, кроме владения мышцами и дыханием, куполом, маской и вибрато, вообще ничего нет. Ты смотришь на человека: он пыжится, пыжится, но ничего не передается. Мы же слушаем Окуджаву и Высоцкого не потому, что они великие вокалисты, хотя у каждого, безусловно, есть свой тембр. Мне кажется, это другое. Повторюсь: это драматическое исполнение, это спектакль. Это проживание, это умение прочувствовать музыку вместе со словами.
— Мне кажется, что перед певцами, у которых нет опыта актерской игры, тоже стоит такая же задача: пережить вместе со слушателями историю.
— Я тоже всегда говорил, что никакого пения, кроме актерского, быть не может. Любое пение должно быть актерским. Просто одно может быть с вокальными данными, а другое просто актерское. Но это не случается в силу определенных причин. И тут мы уже упираемся в индивидуальность. Это что-то, что отличает актеров друг от друга. Один чувствует так, а другой так. Я же не могу кому-то, кто чего-то не досмотрел, не дочитал, или не дослушал, объяснить, что это не так, что это должно быть иначе. Он этого не услышит и не поймет никогда. Но при этом он делает то, что он делает. Тут дело не во вкусе, хотя и в нем тоже, а в умении чувствовать. Один музыкальную фразу услышит и заплачет, а с другим, что бы ни сделали на его глазах, ничего не случится, у него внутри ничего не изменится. Наверное, это порог чувствительности, способности к состраданию, способности к общему пониманию несчастья и страдания этого мира, к умению посочувствовать и, не побоюсь этого слова, к умению сострадать.
— Ощущения на сцене отличаются, когда вы поете и играете спектакль?
— Ощущения другие. Только потому, что это музыка. Для меня существование в музыке, которую я выбираю и отслеживаю, которую с ребятами создаю, — это совсем другой уровень измененного сознания. Это другая биохимия, другое качество существования. Это не просто надбытность. «Музыкальные» — особого сорта люди. Это максимальное приближение к тайне существования. Это необъяснимо: после концерта ты на себя смотришь в зеркало, у тебя огромные круглые глаза, белое лицо, с тебя сошло восемь потов. У твоей гримерки стоят люди, которым нужен от тебя либо автограф, либо интервью, либо они хотят с тобой сфотографироваться. И ты думаешь, что люди, которые тебя сейчас увидят в таком состоянии, могут подумать что угодно. Потому что в этот момент ты не равен себе. Ты смотришь на себя, и это не эйфория. Ты только что касался того, чего касаются только ангелы. На время концерта ты освобождался от оков материализма. Ты не весь себе принадлежал. В хороших спектаклях в хороших ролях такое тоже бывает, но там это редкие секунды такого существования, когда ты — это не ты. Это не шизофрения. Когда на тебя воздействуют материал, режиссер, музыка, зритель, ты создаешь некие визуальные модальности.
— Как слушатели подключаются к этой эмоциональной волне?
— У нас есть интро, оно не просто качает, а именно подключает. Оно не может не подключить. Оно атакует очень сильно, это музыкально изощренно и напористо очень, довольно агрессивно. Оно если не вжимает в кресло, то, во всяком случае, не оставит неподключенным. Внутренний монтаж предполагает способность слушателя выдержать этот натиск: за вдохом будет выдох. Важно этот контакт сохранить — мерцающий, но очень плотный. Мы за всем проследим. Я думаю, что никто не останется равнодушным. Я никогда не просил прийти на свой концерт. Я не кокетничаю. Я не говорил: приходите на мой концерт, и мы сыграем. Мне это нужно не для денег. У меня нет такой необходимости. Но в этот раз я хочу, чтобы пришло как можно больше людей и посмотрело этот концерт. Потому что я верю в эти песни, в то, что мы их заново откроем. При моей наслушанности и насмотренности я думаю, что для многих это будет откровением.
— Сколько времени вы посвящаете певческой карьере?
— Я не считаю, что это карьера певца, что это связано с какими-то моими особенными певческими способностями. Я не из тех, кто поет в душе. Но иногда бывает так, что ты находишь ресурсный текст, который тебя не отпускает. И здесь как раз такой случай. Я давно открыл для себя тексты Наговицына. Там все «хорошо»: много графомании и блатной романтики. Это совсем не мое пространство, но в этих текстах есть откровения, образы и рифмы, которые трогают. Он рано ушел — в тридцать один год. Это трагическая судьба. Мне нравились его тексты, но я понимал, что музыкально их можно сделать намного интереснее, и в какой-то момент услышал, каким образом.
Я считаю Сергея Наговицына большим поэтом — не поэтом-песенником в жанре шансон, при всем к нему уважении, — есть огромный срез людей, которым он нравится. Повторюсь: мне это никогда близко не было. Мне кажется, что Наговицын не принадлежит целиком к этому жанру. Я доверяю своему вкусу, но я спрашивал у самых разных людей, понимающих в поэзии, и они подтвердили мою догадку: это большой поэт. Я показывал им примеры текстов, и они, не зная имени автора, соглашались, что это сильные тексты. Что касается самого Наговицына, он не заканчивал ничего специального в области поэзии. Это, как говорили про Есенина, «божья дудка», хотя у того было и образование, и воспитание. Что касается Наговицына, судя по его биографии, он спортсмен, не сидел, у него обычное воспитание и образование, но при этом ему удалось создать в своих песнях персонажа, который в чем-то сродни Егору Прокудину из «Калины красной» Василия Шукшина. Мы не знаем, за что он сидел, действительно ли он был виновен, но сопереживаем ему. У Высоцкого тоже есть такие герои, хотя он не воевал и не сидел.
Для меня существование в музыке, которую я выбираю и отслеживаю, которую с ребятами создаю, — это совсем другой уровень измененного сознания. Это другая биохимия, другое качество существования. Это не просто надбытность. «Музыкальные» — особого сорта люди. Это максимальное приближение к тайне существования
У нас у всех есть какая-то память о таких вещах, есть какая-то глубокая связь с лагерями, колючкой, магаданами, где ни разу не были ни Галич, ни Высоцкий, ни Вертинский. Это зона отчаянной обреченности, заброшенности, окруженности: «Гуляет ветер по заснеженной тайге. Сугробы стиснули наш лагерек в кольцо. И с вышки палится на землю галоген, и ослепляет арестантское лицо».
Есть еще одна знаковая для меня песня — «Озоновый слой»: «И над зонами есть озоновый слой». Она о том, что даже в самые тяжелые времена всегда находится почвенный и очень мощный дух сопротивления, терпения, внутренней силы и стойкости. Это такая закваска, которая не связана с успехом или идеалом успешности, а со способностью сострадать и любить в самых тяжелых условиях.
— Как много прозвучит его песен в концерте?
— Мы еще думаем, как смонтировать программу. Я постараюсь сначала сказать несколько слов, чтобы создать какой-то контекст, чтобы было понятно, что это не блатная лирика. Галич, Высоцкий, Вертинский, Наговицын — это концептуальная основа. В дополнение к ней идет часть программы, которую зрители уже любят и которую мы сами с удовольствием исполняем вместе с потрясающими музыкантами из оркестра Red Square Band, потому что там качественные аранжировки, в основном Константина Горбатенкова. Мы хотим, чтобы песни Сергея Наговицына прошли красной линией с прицелом сделать программу исключительно с его песнями. Пока будет пять песен Наговицына, будет две вещи Высоцкого, две Вертинского, две Галича и хорошо знакомые публике песни.
— Как вы определяете выбор автора, песни которого вы готовы исполнять?
— Всегда по-разному, но, что касается Наговицына, это то, что не отпускает. Я однажды натолкнулся на строчки: «Соловьи свое споют и прыгнут в ночь. Фотографию мою увидит дочь. Радуги семь дуг Господь послал. Самый лучший друг под пули встал». В одном катрене сформулировано целое образное и смысловое пространство. Это не просто афористичное письмо, графомания и пошлость. Я убежден, что пошлость может скрываться в самых вычурных и витиеватых строчках — там она может зарыться. Здесь небом данная поцелованность, внутренний дар видеть и рифмовать. Это иррационально, этому нельзя научиться. Он глубоко трагичен и талантлив. Вот что касается этих песен и их выбора, потому что это не совсем мои вкусовые предпочтения, это не мой эстетический опыт.
Что касается других песен, мы сталкивались с разного рода предложениями: например, спеть песню Высоцкого — и тогда мы пытаемся вскрыть ее скорее через актерское понимание драматургии песни, чем вокальное — это меня никогда не интересовало.
— В каком режиме вы готовитесь к этому концерту?
— Это занимает очень много сил, времени и денег, потому что репетиционные базы выросли в цене. Мне хочется нормально заплатить оркестрантам. Будет много репетиций. Но никто не освобождал меня от съемок и от текущего репертуара в четырех театрах. Я сейчас подряд играл двенадцать спектаклей. Будут вылеты в Тюмень и Будапешт на съемки. Потом вернусь и сыграю восемь спектаклей подряд. Потом будет выезд на гастроли.
Но я верю в эту историю. Когда я слышу голос интуиции, я понимаю, что в этом нет моего эго. Есть что-то другое. Ты носишь это как тяжкий груз, от которого нужно освободиться. И ты понимаешь, что это надо сделать — как некую обязанность, как миссию. Когда я думаю про этого парня, который ушел в тридцать один год, а за шесть или семь лет до этого он написал: «Всё, устал, душа в небо рвется…» Это дар как ощущение раннего ухода. Дар как необходимость рано уйти. Причем он не был неизлечимо болен. Он умер от сердечного приступа. При этом был спортсменом, кандидатом в мастера спорта по боксу.
Когда я думал об этом человеке и о том, что им написано то-то, то-то, и то-то… Мне кажется, что на него стоит заново посмотреть, на те глубокие и серьезные вещи, которые у него есть. Помните, у Милоша Формана в фильме «Амадей» есть эпизод блестящий, когда жена Моцарта приносит его рукописи Сальери, а он смотрит и говорит: «Тут ни одной помарки. Есть, наверное, черновики. Я хочу их посмотреть». Она: «Нет, это оригинал». Он: «Как? Тут ни одной исправленной ноты». Она: «Больше ничего нет». И голос за кадром: «Он просто записывает то, что слышит». И это его потрясает, потому что «я тружусь, а он просто пишет».
Мне тоже хочется понять: как это возможно? Человек жил где-то в Перми, служил в армии, учился как все, работал, на картошку ездил. И писал. Иногда у него что-то находишь, и думаешь: про Высоцкого мы знаем, а про него что мы знаем? Он остался в пространстве блатной романтики, тюремного шансона, а у него есть вещи, которые подлежат более серьезному пониманию. И, повторюсь, это не мои вкусовые предпочтения. Это может быть рискованно. Кому-то, может быть, не зайдет. Скажут: «Миркурбанов совсем съехал. Мы привыкли ассоциировать его с таким именами, как Юнг, Шопенгауэр, он казался таким глубоким, серьезным артистом, и вдруг такое». Это не так.
— Для того чтобы воспринять эти песни, нужна какая-то подготовка?
— Для этого ничего не нужно: ни специальной образованности, ни особого воспитания. Они касаются огромного количества людей. И надо быть совсем снобом, чтобы не суметь понять, как живет простой человек, который спускается в шахту, рубит лес. Он не очень легко живет. Он живет трудно.
— Насколько трудной может быть жизнь артистов? Публика может обожать их до безумия и одновременно предъявлять им претензии за то, что они получают «легкие» деньги.
— Я видел замечательный плакат на съемочных площадках: «Артисты, расскажите шахтерам с черными лицами, как вам трудно живется». Таким людям я бы показал, что такое работа на зимней съемочной площадке или как тебе приклеивают силиконовую маску, которую нельзя носить больше девяти часов, а у тебя двенадцатичасовая смена, если ты не ставишь ограничений. Это тоже нелегкий хлеб, на самом деле. Когда идет работа над спектаклем, люди пропадают в театре с утра до ночи. Я уже не говорю про те службы, которые обеспечивают нашу киноиндустрию: про гримеров, про костюмеров. Глядя на них, сердце кровью обливается: как они работают, сколько времени они этому отдают и за какие деньги. Всем непросто. Я не имею в виду тех уродов, которые выставляют свое богатство напоказ. Ко всему нужно относиться избирательно. Смотреть, что настоящее, что нет.