Глеб Кузнецов — о природе насилия, распаде поствестфальского порядка и классовой анатомии международного права
Карл Шмитт утверждал: суверен — это тот, кто принимает решение в условиях чрезвычайного положения, то есть вне норм. В этой логике убийство лидера противника не преступление, а акт par excellence, то есть высшая степень проявления права суверена.
Тем не менее охота на государственных лидеров на протяжении многих веков считалась табу. Негласный закон был установлен по итогам кровопролитной Тридцатилетней войны и пережил не одну попытку расшатать принципы Вестфальского мира: это не удалось ни Наполеону, ни даже Гитлеру, а появление ядерного оружия, казалось бы, надежно закрепило систему управляемого конфликта, включавшую самоограничение на насилие.
Убийство верховного лидера Ирана Али Хаменеи вместе с семьей подводит черту под почти четырехвековой историей этого механизма и ставит человечество на опасную развилку. Почему нынешние элиты забыли урок истории, оплаченный десятками миллионов жизней? Почему не срабатывает фактор страха и в какой логике действуют американо-израильские элиты? Об этом «Монокль» поговорил с заместителем директора Национального института развития современной идеологии политологом Глебом Кузнецовым.
— Что именно сделало логику убийства лидера противника политически неприемлемой для Вестфальской системы — рационализм, гуманизм или рефлекс самосохранения элит?
— Две причины, причем обе рациональные, а не моральные. Во-первых, это технически сложнее, чем кажется. Во-вторых, и это важнее, убив лидера, ты лишаешь себя стороны переговоров. Клаузевиц не устарел: война есть продолжение политики другими средствами, а значит, должна завершиться миром. Уничтожить субъект, с которым придется договариваться, — это не победа, а управленческая катастрофа. Вестфальская система кодифицировала именно это открытие.
— Но израильская практика последних лет строится на обратной логике — методе последовательной элиминации: ждать того, кто испугается достаточно. Когда и при каких условиях эта стратегия дает сбой? Почему фактор страха не срабатывает?
— Это заблуждение, которое трудно назвать простой ошибкой: оно системное. Страх как регулятор поведения работает в условиях нормальности, когда у человека есть что терять. Тот, кто занимается войной и террором профессионально, живет в другой топологии страха. Она не отключается внезапно, она изначально откалибрована иначе. Мы имеем дело с людьми, у которых смерть вшита в профессиональные расчеты, буквально в «карьерную траекторию», а не является внешней угрозой.
К этому добавляется религиозный регистр: у человека, который действует в соответствии со своими ценностями перед Богом, ресурс страха принципиально другой. Это израильская позиция: убиваем начальников, пока не придет тот, кто нас устроит. Методом перебора. Но не факт, что вместо восьмидесятилетних стариков, у которых все уже было, придут более сговорчивые люди.
— Вестфальская система была не только сводом запретов — она была системой взаимного признания суверенов как субъектов игры. Убийство Хаменеи, а ранее убийство Касема Сулеймани — это нарушение правил или отказ от самой игры? Американо-израильская конструкция «ликвидация главаря режима» — это юридическая техника?
— Это скорее политическая магия, переопределяющая сам субъект, и весьма изощренная. В рамках своего описания они не убивают лидеров государств — они ликвидируют главарей террористических режимов. Тот же Сулеймани был не лидером, а офицером спецслужб, то есть не суверенным актором. Хаменеи не легитимный глава «нормального государства», а верховный лидер теократии. В рамках оппортунизма это работает идеально: правила нарушены, но правила как бы не нарушались. Международное право легко предоставляет для этого инструментарий, главное, кто держит его в руках. Мы пытаемся найти логику там, где чистый оппортунизм.
— Тридцатилетняя война дала Вестфальскую систему в том числе потому, что элиты обнаружили: они сами стали жертвами. Это если не вспоминать про сгинувшую тогда половину населения Центральной Европы. Сейчас этот механизм сломан: технологическое превосходство плюс физическая недоступность создают структурную безнаказанность. Это качественно новое свойство власти?
— Качественно новое, но с историческими параллелями. Нечто похожее было в эпоху расцвета колониализма: метрополия воевала в Африке и Азии, не неся потерь среди своей высшей элиты. Тогда расстояние было физическим и временным. Сейчас разрыв создается технологически и управленчески. COVID это окончательно обнажил: элиты поняли, что они совершенно не обязаны жить по тем законам, которые вводятся ими же для населения. Самоизоляция в поместье на тысячу квадратных метров и самоизоляция в сорокаметровой квартире — это два разных события, имеющих одно название. Стало совершенно ясно: «мы все вместе» — это не описание реальности, а управленческий нарратив. Условно, раньше короля можно было убить ножом на улице — вспомним убийство Генриха Четвертого, до этого Генриха Третьего. Сейчас к Нетаньяху и его семье никто в жизни не подберется.
— Но Трамп пережил как минимум два покушения — что, казалось бы, должно было изменить восприятие риска. При этом он ведет себя как человек, у которого восприятие риска отсутствует вообще. Это нарциссизм или что-то более структурное — теологическое ощущение избранности, делающее его неуязвимым в собственных глазах? И за свою семью он, выходит, не боится?
— Это ровно то, о чем вы говорите: он прочитал свое выживание через теологический код. Господь отвел — значит, избран. Это не метафора, это буквально его картина мира. И пережитое покушение не ввело его в состояние осторожности, а сделало ровно противоположное: раздуло нарциссизм до каких-то головокружительных размеров. Для нарцисса окружение — это декорация. Семья, советники, союзники — все это элементы сцены, на которой он главный герой. Угроза им не является угрозой ему. Это не дисфункция, это структура его мировосприятия.
— Маркс писал, что право — это классовая конструкция: то, что придумал господствующий класс для реализации своих интересов. В этой системе координат международное право — это технический инструмент, а не нейтральный арбитр. Но тогда как объяснить периоды, когда оно работало? Это было искреннее отступление сильных от своей силы — или исключительно системная необходимость при ядерном паритете?
— Ядерный паритет — это ключ. Когда есть гарантированное взаимное уничтожение, даже самый сильный игрок не может воспользоваться плодами победы. И тогда возникают договоренности — не из гуманизма, а из невозможности монополизировать выгоду. ДРСМД, ОСВ, Хельсинкские соглашения — это не свидетельства доброй воли, это механизмы управления ситуацией, в которой полная победа невозможна. Правила нужно периодически перевзвешивать. Как только ядерный паритет начинает размываться или когда одна из сторон начинает верить, что сможет им пренебречь, — договоренности теряют смысл. Это не цинизм — это операционная реальность.
— Пример — Нагорный Карабах: три дня — и моноэтническая область без единого армянина. Но формально международное право было соблюдено: территориальная целостность Азербайджана. Это ли не провал права?
— Это тест, демонстрирующий разницу между суверенитетом народа и суверенитетом территории, то есть между силой и бумагой. Именно это различие и является центральным. Суверенитет народа — это сила. Суверенитет территории — это карта и слова. Если у тебя есть силы — у тебя будет суверенитет народа. Если нет — оставят территориальный суверенитет. Карабах — жесткая иллюстрация: система технически соблюла правила, ссылаясь на территориальную целостность. А факт исчезновения населения за три дня — это, в рамках той же системы, внутреннее дело. Международного права хватает, чтобы сделать сотни тысяч людей несчастными. Но чтобы их защитить — нет. Очень красноречивая асимметрия.
— Россия — большая и сильная страна с ядерным оружием, которая продолжает апеллировать к международному праву даже тогда, когда это выглядит, мягко говоря, странно. Это идеологическая инерция, стратегический расчет или низкопоклонство перед западными институтами, воспроизводящееся в части элиты с девяностых годов?
— Комбинация всех трех в разных пропорциях. Для внешней аудитории — стратегический расчет: апелляция к международному праву работает как инструмент легитимации и создания коалиций. Для части внутренней элиты это реальная идеологическая инерция. Ну и у части людей, которые формировались в девяностые, до сих пор есть иллюзии по поводу институтов. Им кажется, что там, на Западе, особые суды, особая демократия, особые правила. Они не понимают — или не хотят понимать, — что власть есть всегда форма господства, независимо от того, как украшен фасад. Но когда ты в сотый раз апеллируешь к международному праву, а ничего не происходит, ты начинаешь походить на мальчика, который кричал «волки». Выглядит довольно старомодно.
— Наполеон пытался переучредить Европу — новые династии, маршалы на тронах, Мюрат в Неаполе. Это было нарушением Вестфальских принципов. Но войны он вел вроде бы по правилам — и был принципиально недоволен русскими партизанами. Это позиция силы или, наоборот, позиция того, кто уже не уверен в победе традиционными методами?
— Если ты не можешь выиграть — ты жалуешься, что оппоненты нарушают правила. Вспомните английские длинные луки, арбалетчиков, огнестрельное оружие, появление пулемета, который якобы должен был сделать войну недопустимой. Как только у кого-то появляется инновация в ведении войн, все остальные, пока эту инновацию не освоят, начинают жаловаться, что противник воюет не по правилам. Война — это деятельность, ориентированная на результат, а не на процесс. Если игрок может добиться результата максимально быстро и эффективно — он добивается. Если нет — пишет письма в ООН или апеллирует к «несправедливости».
— Военная этика сегодня — это офицеры по collateral damage, таблицы допустимых потерь и прочие процедуры. Вы называете это бухгалтерией. Но, может быть, война всегда была бухгалтерией — и мы просто наконец перестали делать вид, что это не так?
— Именно так. Об экономике войны, или, если угодно, об экосистемах противостояния, мало кто думает вслух. Героизм, самопожертвование, этика, честь — это нарратив для внутреннего потребления: для рекрутирования, для мобилизации, для учебников истории. Школьный курс истории как раз про это. В итоге люди становятся взрослыми, но не понимают, что такое на самом деле война. За всю историю человечества для простых людей не было ничего хуже войны. Раньше войну считали красивым и героическим делом считаные проценты населения.
— И все же: для того чтобы человечество прочертило для себя новые стоп-линии, необходима достаточно большая катастрофа — как Тридцатилетняя война создала Вестфаль? Или возможен другой механизм переоценки, не требующий такой цены?
— Переоценка в любом случае произойдет — вопрос лишь в том, чего она потребует. Тридцатилетняя война стала триггером не потому, что люди стали добрее или умнее, а потому, что цена упражнений элит оказалась неприемлемой в том числе и для элит. Вестфальский мир — это не урок этики, а оплата счета за расточительность. Сейчас мы наблюдаем накопление прецедентов без подведения итогов. Переоценка произойдет, и норма станет другой. Какой — пока непонятно, равно как непонятно то, какие выводы человечество сделает из происходящего прямо сейчас. Надеюсь, все обойдется без масштабной катастрофы.