Однажды, выполняя реакционное задание в Пекине, я разговорилась с симпатичным китайцем о его отношении к Мао Цзе Дуну. Я вспомнила жертв культурной революции, хунвейбинов, голод и холод первых десятилетий коммунистического Китая, взывая к чувству национального раскаяния. Но китаец не клюнул.
- Если бы не Мао, - хладнокровно пожал он плечами, - мы бы никогда не полетели в космос.
- Но как же… - возмутилась я.
- Мы же китайцы, - покровительственно объяснил мой визави, - мы смотрим в будущее, а не в прошлое.
Честно сказать, в тот момент я ему позавидовала.
Русский человек на удивление не историчен. То ли благодаря фейсбуку, то ли из природной склонности, то ли во славу русской грамматики, допускающей собирательное «мы» там, где следовало бы сказать «жители России XI века», но все, что происходило в нашем прошлом, мы искренне принимаем на свой счет. На наших плечах лежит тяжелая ответственность за историю, к которой лично мы никакого отношения не имеем. Иван Грозный, Петр Первый, Сталин – мы странным образом считаем своим долгом питать к ним некие личные чувства любви или ненависти. Это делает нас немного смешными, но заодно и великими, ибо формирует всеобъемлющее национальное чувство великоросса, стремящегося к гармоническому универсуму.
С универсумом, очевидно, у нас получается лучше, чем с гармоничностью. Потому что 145 миллионов населяющих Россию россиян имеют 145 миллионов точек зрения на исторические причины и следствия. И главное яблоко нашего национального раздора – советская эпоха. Чем меньше остается ее свидетелей, тем объемнее становится отечественная советология. Вполне вероятно, что в будущем она станет напоминать знаменитый рассказ Станислава Лема о еврейском конгрессе на Венере, где сиреневые осьминоги всеми девятью щупальцами доказывали свое кровное родство с Авраамом.
Правда, в России все не так просто. Объявлять о родстве с советским прошлым торопятся далеко не все. Напротив, проведя детство в Советском Союзе, многие выгородили для себя некую «Внутреннюю Монголию», где существовали в иллюзии, что это и есть истинная эмиграция духа.
Не так давно, очевидно, откликаясь на жгучий интерес публики, издательство АСТ запустило новую книжную серию «Совсем другое время». Название серии восходит к одноименному роману Евгения Водолазкина (2009). Роман бесхитростно иллюстрирует любимую мысль автора о том, что времени не существует. Может оно и так, но, запуская серию книг о советском прошлом, издательство АСТ явно придерживалось другой точки зрения.
Первым романом серии, в которой пока всего две книги, стали «Секретики» Петра Алешковского, вышедшие в конце 2020 года. И если второй роман «Архив Шульца» Владимира Паперного – настоящая беллетристика с причудливо закрученным сюжетом, развивающемся в таинственных для современных 30-летних людей дебрях советского прошлого, то «Секретики» Алешковского – честные воспоминания о собственном детстве и семье.
Определение «роман» не вполне подходит для жанра «Секретиков». Роман, даже самый реалистичный, подразумевает наличие определенной доли художественного насилия над естественным ходом событий. Это жанровое насилие предполагает неизбежные для романной конструкции конфликты, противоборство героев, экспозицию, кульминацию, финал. Ничего этого в «Секретиках» нет. Но именно отсутствие композиции, сюжетности и неизбежной для беллетристики идейной концепции автора и делает эти воспоминания ценными. Возможно, это первый и пока единственный в современно русской большой литературе пример абсолютно честной работы с фактурой того самого «совсем другого времени».
Краткую биографию Петра Алешковского можно прочитать в Википедии. «Секретики» - это полная и даже иллюстрированная семейными фотографиями история его детства и ранней юности. Алешковский принадлежит к ничтожно малой в процентном отношении, но невероятно значимой для русской истории и культуры прослойке «детей из хороших московских семей». Автор и сам это понимает.
«Что остается в памяти от детства, если нам посчастливилось прожить его без тяжких душевных травм: не вкусить мук в сиротском приюте, не познать голода, холода, побоев и нелюбви вечно пьяных родителей?», - вопрошает внук искусствоведов и сын археологов Петр Маркович Алешковский и отвечает сам себе – «лишь осколки». В «Секретиках» автор видел свою задачу не в том, чтобы проанализировать прошлое, изучить его и взвесить на весах некой условной справедливости. Задача Алешковского и проще и сложнее – восстановить и сохранить ускользающие детали собственной жизни. Его куда больше интересует сама магия воспоминания, которая включается в момент соприкосновения со старыми вещами, фотографиями или именами героев нашего детства.
«Почему в какой-то момент возникает напрочь забытый образ? Почему он встает перед глазами, объемный и живой, и вдобавок из потаенных глубин всплывают связанные с ним эмоции? Простота появления воспоминаний кажимая. Объяснить это чудо я не умею, я только ощущаю его всякий раз, вглядываясь в очередной открывшийся “секретик”».
Бесстрашие, с которым автор пускается в путешествие по собственному прошлому, говорит не только о чистой совести, но и о той полноте бытия, испытанной в детстве, которая становится основой для хорошо прожитой жизни. Эта человечность, вшитая глубоко в плоть бесхитростного языка памяти, становится отличной заменой романного саспенса. Она-то и оказывается той силой, которая заставляет перелистывать страницы этой книги. С первых же глав становится понятно, что читателю нет смысла ждать ни азарта разгадывания семейных тайн, ни душераздирающих историй любви и жизненных драм. Все это есть в книге – и тайны, и любовь, и драмы. Но все они покрыты той благородной патиной прожитого и пережитого времени, которая приглушает страсти и делает главным знаком препинания великую запятую, уравнивающую все, что поглотило время.
Детство московского мальчика из хорошей семьи проходило ровно и неизменно волшебно. Вот зимний Великий Новгород, куда отец-археолог едет в командировку, прихватив с собой пятилетнего сына. Память выхватывает детали: лошадь, запряженная в сани у новгородского театра, чье дыхание на морозе превращается в клубы пара, церковь Спаса на Ильине, впервые увиденная и поражающая совершенством пропорций. Алешковский, кажется, специально ограничивает свое повествование только личными впечатлениями, ни словом не упоминая о военной трагедии разрушенного и восстановленного по кирпичикам Новгорода. Вот летняя ночь на берегу Москвы-реки, тишина и плеск рыбы в ночной воде. Вот крымская полынь и дикие каперсы, собираемые с бабушкой в окрестностях Коктебеля – тогда еще Планерского. Все это для автора не менее, а может, и более важно, чем драматическая история его семьи, болезнь отца, трагическая судьба деда. Главное – вспомнить! Это трудолюбивое подвижничество памяти заставляет автора, чей роман «Крепость» стал лауреатом премии «Русский Букер» 2016 года, почти полностью отказаться от стилевых изысков, за исключением тех, которые помогают точно фиксировать детали прошлого. Многие главы начинаются с детски наивного зачина «А еще мы…». Но даже это стилистическое простодушие не портит книги. Великая запятая царит здесь естественно и по-королевски спокойно. Наивность книги делает ее документом эпохи, из которого многое следует.
Любимый ребенок большой семьи, оказавшийся на пересечении многочисленных родственных влияний, герой и автор невольно проговаривается о том, как формировался тот социальный тип, который сейчас стал называться либеральным. Как и следовало ожидать, русская либеральность уходит корнями не в изыски политических теорий, а в детский и семейный опыт, не в личный идейный поиск, а в атмосферу уютных вечеров, которые начинались с небольших «политинформаций» из прослушанных накануне «вражеских голосов». Бабушка-искусствовед (как мальчик из интеллигентной семьи, автор неизменно называет ее «бабкой») водит маленького Петю в Третьяковскую галерею, учит понимать и объяснять искусство. Дед рассказывает мальчику сказки про волшебного африканского героя Балумбу, в которого превратился кумир советской пропаганды Патрис Лумумба.
За всем этим домашним волшебством, которого были лишена подавляющая масса «простых» граждан СССР, просвечивают едва намеченные житейские конфликты, которые в сознании мальчика неизменно окрашиваются в тона естественного противостояния власти. Взрослые не посвящают мальчика в детали, да они ему и неинтересны. Но в этом кругу принято смеяться над пародией Амальрика на роман Кочетова. Школьник Петя смеется вместе со всеми, не очень понимая, в чем политический смысл этой иронии, но честно разделяя веселье старших. Детство – это рай, где любовь сильнее доказательств. Этой любви достаточно, чтобы разделять, не понимая, что разделяешь, и любить, не зная, что любишь.
Эта любовь часто ставит мальчика в неловкое положение. Из трех любимых тетушек две находили чуть ли не экстатическое удовольствие в демонстрации
своего презрения к советской власти. А третья, врач, на семейных сборищах скромно повторяет «надо просто честно работать», что неизменно вызывает всеобщие насмешки. Мальчик не понимает иронии взрослых и просто любит добрую тетю, к которой вся семья бежит за советом по части здоровья. Никакого противоречия ребенок в этом не видит и не стремится с высоты собственного возраста анализировать тех и этих. Вообще взрослого Петра Алешковского в книге гораздо меньше, чем Алешковского-ребенка. Только изредка пробивается современное либеральное ворчание по поводу «нашего Крыма» или деланная покровительственная скорбь по поводу искусствоведческой диссертации деда, где с марксистских позиций рассматривается «роль авангарда в изображении русской революции».
Это отсутствие взрослой оценки спасает книгу от резонерства. Искренность автора такова, что, не судя прошлое, он не судит и себя. Это делает его жертвой неизбежного детского эгоизма, исследующего собственные эмоции куда внимательней, чем неумолимую логику жизни. Откровенный страх перед «простыми» людьми, жестокость к беспомощной одинокой учительнице, из милости живущей с ребенком в полуподвале дворницкой – это то белое брюшко, которое может обнаружить себя только в случае глубокого погружения в сам процесс воспоминания. А может быть, это укорененная в семейной традиции априорная невинность, которая и стала причиной моральной амбивалентности - исторического проклятия русской интеллигенции.
Так или иначе «Внутренняя Монголия» автора, счастливо оградившая его от нищеты и невежества, оказывается на поверку еще одной республикой Советского Союза, частью жизни великой страны, от которой даже мальчику из интеллигентной семьи деться было некуда. Пожалуй, эта честность и есть самое важное в книге. Вольно или невольно Алешковский написал свой роман в жанре честного оммажа советскому прошлому за то, что оно не только было, но и сделало наше настоящее.