Обсуждали приближающуюся столетнюю годовщину, и неожиданно прозвучал вопрос: а какой у нас лучший — или главный — роман о революции? Вопрос важный; в некотором смысле единственно важный. Трактовать в стотыщпятнадцатый раз причины и факторы событий вековой давности — занятие почтенное, но заведомо вполне бесплодное. На спине не удержались, на хвосте не усидим: если уж за сто лет не сумели, то в «датских» (т. е. писанных к памятной дате) статьях и подавно не сумеем достичь ни согласия, ни даже подобия компромисса между известными наизусть полярными взглядами на революцию. Разговор же о главном романе есть разговор не о трактовках, но о самой сути события — такой, какой она докатилась до нас.
В знаменитом предсмертном восьмистишии Державина не просто сказано о том, что «все дела людей», все народы, царства и цари обречены «пропасти забвенья»; старик бьёт ещё раз по уже, кажется, забитому гвоздю: «А если что и остаётся/ Чрез звуки лиры и трубы, / То вечности жерлом пожрётся / И общей не уйдёт судьбы». Обычно это читают с акцентом на последних строках: всё равно всё пропадёт; всё равно даже то, что сохраняется, сохраняется ненадолго, не на всю вечность. Это неоспоримая правда. Но гораздо более сильное утверждение содержится в предыдущих строках: если что-то вообще остаётся от ушедшей эпохи, то оно остаётся чрез звуки лиры и трубы — через высокое искусство. Если у нас есть какой-то шанс понять наших соотечественников вековой давности, понять, что случилось тогда с нашей страной, этот шанс лежит здесь. Историки пусть делают своё дело, но их — хоть и тысячекратно научная — трактовка событий то ли ещё повлияет на умы, то ли нет; сила этого гипотетически возможного влияния тает с каждым проходящим десятилетием. Главный же роман о великом потрясении — это (увы, слишком коротко говоря) квинтэссенция тех уроков, которые нация из этого потрясения уже извлекла — ну, или смогла, или согласилась извлечь. Собственно, потому-то роман и оказывается главным.
По мне, речь эту надо вести о «Тихом Доне». Этот, как выразился кто-то из Нобелевского комитета, присудившего Шолохову премию, «лучший русский исторический роман после “Войны и мира” и лучший русский роман о любви после “Анны Карениной”» первым приходит на ум при мысли о тех давних событиях. Да, этот огромный текст неровен; местами он затянут, а порой и сбивчив, но сила его поразительно велика, и описанные в нём люди с первого же чтения навсегда остаются в памяти. Другое дело, что тут, кажется, нет консенсуса. Спросите кого угодно про главную книгу об Отечественной войне — ответ известен заранее. Спрошенные же мной о романе про революцию вспоминали, кроме «Дона», ещё и «Белую гвардию», и «Доктора Живаго», и даже «Хождение по мукам». Но я уверен, что именно «Тихий Дон», хоть его с момента выхода и до сих пор часто подают как книгу локальную, книгу «про судьбы казачества», важнее и, если угодно, универсальнее их всех.
Заметим, что все названные книги так или иначе пострадали от советской цензуры: «Белая гвардия» не была допечатана, «Живаго» был запрещён и объявлен преступлением, Толстого и Шолохова уродовали конъюнктурными изъятиями и перелицовками. Советская власть лучше всякого прозаика знала, как правильно преподносить революцию. Но «Тихий Дон», по сути самый безнадёжно антисоветский из всех четырёх, оказался на удивление мало чувствителен к цензурным искажениям: они его не только не убили, но даже не слишком и ослабили. А ведь роман мог быть убит — попытки делались. Бродила легенда, что Шолохов потому так долго не издавал четвёртую книгу «Тихого Дона», что очень уж на него давили. Якобы не только Фадеев и прочие писательские вожди, но и сам Сталин внятно намекал автору (демонстративно спасённому им лично от энкавэдэшного преследования в 1937 году), что Григория нужно в финале привести в правильный лагерь — к красным. Автор устоял; а не устоял бы — и не было бы великого романа. Потому что суть главного романа о революции в том, что в ней не случилось правильного лагеря.
Тут не скажешь, как говаривала одна мудрая женщина, что «виноватых нет, одни несчастные». Тут все несчастны, это правда, но нет невиновных — кроме разве что детей, стариков да баб (и то не всех). Довоенный мир, в котором начинается первая книга, никак не был раем, но в нём жили; жили люди. С приходом же революции мир этот с жуткой быстротой превращается в ад, в нём не остаётся ни жизни, ни человечности. Какой уж там правильный лагерь! Есть белые и есть красные — есть Мишка Кошевой и есть Митька Коршунов, друзья юности Григория, — и поди разбери, кто из двоих жутче, — и равно невыносимо быть что с тем, что с этим. То ли идёт убийство того, довоенного мира, то ли он сам, обезумев, убивает себя, а скорее — и то и другое вместе. Цензура пропалывала текст, по возможности убавляя сцены зверства красных, но только изнутри 30-х годов могло казаться, будто так что-то меняется — или даже что «Изображение хода событий в третьей книге “Тихого Дона” работает на нас, на революцию!» (слова Сталина в передаче Шолохова). На самом же деле так лишь яснее проступало главное: что революция привела на нашу землю всеобъемлющий и неотразимый смертельный ужас. От него нельзя было укрыться; в иных, не столь злосчастных местах он бил вразброс и чаще до полусмерти, на Дону — сплошь и чаще насмерть. И Григорий приходит в финале не к красным — он приходит к отчаянью. К незабываемому «чёрному небу и ослепительно сияющему на нём чёрному диску солнца». Бог весть, что ждёт его впереди, но позади у него — только страдания и ужас.
Не знаю, велика ли заслуга «Тихого Дона» в том, что после крушения советской власти Россия не обрушилась в гражданскую войну, но заслуга, безусловно, есть — и, думаю, немалая. Во всяком случае, никаких других сущностно антиреволюционных текстов широкий советский читатель не знал, а этот знал — и кино по нему смотрел. И ещё одно. Время от времени мы спрашиваем друг друга: почему же всё никак не поставят памятник жертвам Гражданской войны — всем жертвам вообще, белым и красным? Да, может, потому и не ставят пока, что один такой памятник уже есть. Это «Тихий Дон».