Русский начальник
— Я тоже хочу в Крыму, — говорит Юрец, сидя на берегу, подошвами резиновых сапог обратившись к холодной воде бухты. — Серафима, возьми меня в Крыму!
Плотная русская женщина, стоящая лицом к морю и ветру, откидывает назад длинные волосы. От берега перпендикулярно морю туго натянута веревка, держащая сеть. Крупные, размером с домашнюю кошку чайки близко подходят к людям и к черной резиновой лодке, лежащей на холодной гальке берега.
— Крыма же теперь русский, Серафима, — Юрец преданно смотрит на женщину.
— А че нет-то? — размыкает молчание она. — А че не взять? В будущем году поеду, возьму. Но ты столько рыбы не поймал, Юрец.
Женщина отворачивается от воды и уходит вверх по крутой тропинке к деревянному балку. Галечный берег заканчивается бугристой возвышенностью, поросшей пучками жесткой, начавшей желтеть травы. На возвышенности в ряд стоят балки, слепленные из чего попало — листов ржавого железа, фанеры, пластика. За ними начинается Анадырь, столица Чукотки.
В метрах двадцати от Юрца женщина в резиновом костюме стоит по колено в воде. Приподняв одной рукой веревку, идущую параллельно с веревкой Юрца, она приподнимает сетку и выхватывает из воды дергающуюся серебристую рыбу. Кета бьет хвостом по воде, и по молочно-голубой холодной глади расходится множество идеально ровных кругов, а самый большой почти доходит до веревки Юрца. Ухватив рыбу за хвост, женщина отцепляет от ее плавников сетку. Опускает рыбу в воду, чтоб не билась. В воде кета успокаивается, и женщина, сняв с нее сетку, выносит рыбу из воды — раздувающую жабры, выпучивающую глаза и разевающую рот.
Юрец опускает руку и трогает гальку — она всегда холодная, остуженная водой Анадырского залива, в котором вода Берингова моря мешается с водами Тихого океана.
— Юрец! — зовет мужской голос с того места, куда только что поднялась Серафима.
Юрец оборачивает к балкам скуластое лицо с раскосыми глазами.
— Пусто?! — спрашивает мужчина.
— Пусто, Матвей! — отзывается Юрец.
— Наша сетка стоит вот так! — Матвей прорезает ладонью воздух. — А надо поставить ее вот так! — он прорезает воздух движением, ничем не отличимым от первого.
— Надо груза поставить! — кричит Юрец.
— Где Лера?! — спрашивает Матвей.
— Я откуда знаю, где Лера! — возмущенным басом отвечает Юрец.
Поднявшись, он тащит черную резиновую лодку к воде, которая у кромки грязновато серая, а ближе к горизонту, за которым встают туманные сопки, серебрится, как чешуя вынутой женскими руками рыбы.
— В Крыме теплая вода, — говорит Юрец, тяжело залезая в лодку. — В Крыме купаться можно. Здесь купаться нельзя. Серафима обещала показать, как в Черном море раков ловить. В Москву я не хочу. В русскую Крыму хочу.
Доплыв на веслах до середины лимана, Юрец поднимает из воды сеть на пяти пальцах. Наклоняется к воде, накреняя борт лодки. Сеть струится из-под пальцев Юрца и уходит каскадом ячеек в глянцевеющую перед закатом воду. Сеть пуста.
— Твою мать, — говорит Юрец и поднимает к небу одутловатое испитое лицо.
Русский Бог
Словно мираж из теней, сгустившихся над водой, показывается белая резиновая лодка, в которой рядом с мужчиной сидит маленький ребенок в ярко-розовой куртке. Женщина в джинсах и черной куртке принимает с берега ребенка, уносит его к черным валунам и там садится на медицинскую кушетку, зарывшуюся ржавыми ножками в гальку.
— Кета еще четыре дня должна была идти, — говорит чукотская женщина, ее зовут Ада. — Не идет. Говорят, горбуша пошла и закрыла дорогу сюда, поэтому кетина не может попасть к нам. У меня муж вкусно рыбу готовит, а икру мы по праздникам едим. Мы по квоте рыбу ловим. У мужа есть квота, он чукча. И я квоту беру, я тоже чукча. Но в этом году мне квоту маленькую дали — двух старших моих сыновей посчитали, а Виолетту нет, — она несильно подбрасывает на коленях девочку в розовой куртке. — Ей только год и семь месяцев. Может, поэтому не посчитали? Я из Янракыннота сама, там красивее, чем в Анадыре, и рыба лучше ловится. Там кустики есть и речки, я люблю там природу, потому что там грибы, зайцы и куропатки.
На берегу то там, то здесь вспыхивают оранжевые огни рыбацких костров. Бегают дворняги, ходят чайки.
— А мне, между прочим, ваш Бог больше нравится, — говорит Ада, глядя в темнеющую водную даль. — Мои родители тоже теперь в вашего Бога верят. Раньше они верили в наших духов. Просили меня кормить духов, когда я была маленькой. Я ходила за печку — там дух жил, произносила слова на чукотском — я и сейчас их знаю, но говорить не хочу. Там за печкой был камень, мама с бабушкой варили рыбу, мы садились за стол, бабушка брала по крошке от всего и посылала меня за печку к тому камню кормить духа, чтобы рыба всегда в доме была. Но теперь я в вашего Бога поверила, его зовут Иисус Христос. Потому что я видела духов и знаю, что они есть. Они страшные, таких даже в фильме ужасов не показывают. Дух постоянно на меня смотрел из-за печки, и я на него смотрела, особенно по ночам. Будила брата и спрашивала: «Ты тоже видишь его?». Он отвечал: «Да, вижу. Не обращай на него внимания, спи. Это наши духи, они нас защищают». А я думала: «Как он может меня защищать, если с такой злостью на меня смотрит? Он же должен добро приносить, если он добрый. Но он приносит одно зло». Родители много пили, баба и деда тоже пили. Мне было страшно и неприятно. Я тогда подумала — если наши духи злые, значит, где-то добрый дух есть. Потом к нам в поселок пришли миссионеры, рассказали про вашего Бога, и я сразу в него поверила. Но бабушка все равно поднимала меня в шесть утра и говорила идти берегового духа кормить, чтобы рыба была, воду кормить. Я плакала, потому что когда я их кормила, я их везде видела — в ярангах видела, за печкой видела, и когда оленей забивали и их мясом духов кормили, я снова их видела. А когда оленей забьют, люди пить начинали. Праздник красиво начинался, но некрасиво заканчивался. Я видела духов в лицах людей, когда они становились пьяными, — это были уже не они, они менялись, и в их лицах и поступках проступали злые духи. Меня обижали, мне было страшно. Мама и папа пили. Баба и деда пили. Поэтому если бы не русский Бог, меня, может быть, сейчас бы не было. В шестнадцать лет я сама была очень пьяной в первый раз. Сначала меня заставляли, потом я сама хотела. Теперь редко пью, потому что у меня дети. Я молилась вашему Богу, чтобы он мне детей дал, и родила Артемку. Я говорила: «Бог, если есть Твоя воля, я прошу ребенка». Потом снова молилась — произносила такие же слова, и родила Ваньку. Потом я начала молиться и говорить: «Бог, если есть твоя воля, дай мне доченьку». Но Бог долго мне доченьку не давал. Тогда мой муж тоже начал молиться — пошел в церковь и говорит: «Бог, вот бы Ты нам скорей доченьку дал». Я стала беременной, и тогда муж говорит: «Ай, Бог, пусть это дочка будет. У меня уже есть два сыночка». Потом родилась дочка. Муж снова рыбачит, другой работы нет. У Бога работу не просит, Он уже дочку дал — хватит просить… Ай, дочка, смотри, какая красота прилетела, — Ада показывает на чайку, уставившуюся на них одним глазом. — Теперь мои дети тоже вашему Богу молятся, когда контрольная работа у них и они переживают, что не смогут ее написать. Они молятся, и ваш Бог все разруливает. Только рыбу Он сегодня не дает. И вчера не давал. Без рыбы нам жить невозможно. Сейчас осенью мы еще можем овощи позволить себе, когда дешевая навигация. А зимой не можем. Зимой раз в месяц яблоки покупаем, чтобы дети поели. Помидоры не можем купить. Морковь берем, лук берем. А если работы нет, то лук и морковь не берем.
Рассказав о себе почти все мне, незнакомке, Ада встает с кушетки и идет к мужу, только что снявшему сеть.
Русский детдом
Над Анадырем встает утро. Дома были покрашены в разные цвета во время губернаторства Романа Абрамовича, чтобы жители города не впали в депрессию из-за зимнего бесцветья и долгой пурги. В Анадыре нет деревьев. Его площадь — двадцать квадратных метров; от начала и до конца можно пройти за двадцать минут. В городе живет пятнадцать тысяч человек, и сейчас они не спеша идут на работу. Открываются магазины. В супермаркете, стоящим неподалеку от администрации города, полкилограмма красной икры можно купить за полторы тысячи рублей, бананы — за семьсот рублей, огурцы — за шестьсот восемьдесят пять. Зимой, когда навигация закрыта, они стоят еще дороже, а цена килограмма белокочанной капусты доходит до восьмисот рублей.
Юрец, закинув ногу на ногу, сидит на скамейки возле балка. Из балка выходит Матвей.
— Где Лера? — спрашивает он.
— Откуда я знаю, где Лера! — отвечает Юрец.
— Это ты ее прогнал, Юрец! — слышен из балка голос Серафимы. — Ты же сам ее привел работать. Ты же сам ее хвалил. Зачем ты тогда ее приводил?
— Я думал, она хорошая! — запальчиво отвечает Юрец. — Она когда по берегу ходила, работу искала, я думал, что она будет работать. А теперь, получается, сетку ставлю я, посуду мою я, все делаю я. А Лера только сидит!
— Ты, Юрец, накричал на нее, она испугалась и ушла, — продолжает Серафима. — Теперь один будешь за двоих делать работу.
— А зачем она глаза рыбе высосала? — басит Юрец. — Сколько самок поймали, она им не могла глаза высосать? Почему она высосала тем головам, которые Матвей отрезал от самцов и помыл, чтобы посолить?
— Я их еще порезал так аккуратненько, — обиженно отзывается Матвей. — Такие самцы здоровые были. Думал, сейчас засолю и зимой в салатик — классненько.
— А я смотрю, она через жабры пальцем глаза вытягивает. Я ей говорю: «Ты что делаешь?!» Она говорит: «Глаза хочу!» Я: «Да ты…» — Юрец взмахивает тяжелой рукой, как будто бросает что-то в воображаемую Леру.
— Юрец, ты уже с утра накатил на грудь! Смотри, будешь бухать, а не работать, — не возьму тебя в Крым. С Матвеем к родственникам весной поедем, а тебя не возьмем, — говорит Серафима.
— А я буду работать! — отвечает Юрец. — Я денег заработаю, в сберегательную книжку положу, с тобой и Матвеем в Крыму поеду.
Он натягивает резиновый комбинезон, резиновые сапоги и спускается по отвесной тропинке вниз, к лодке. Отталкивает лодку от берега, прыгает в нее и плывет вдоль веревки. Опускает руку в воду, поднимает сеть — она пуста.
— Рыба тоже умная, — говорит Юрец. — Она знает, куда ей пойти, где икру наложить. Сама может распутаться, когда я сетку поднимаю. Я уже пять дней не достаю рыбу. Я в Крыму хочу. Серафима родилась в Симферополе. Она говорила, там воздух теплый, как у нас в балке, и вода в море горячая как в кране. Матвей говорит, как сетку поставишь, так и рыба будет. Я утром поставил сетку — рыбы нет. Другие человеки вытаскивают рыбу из сетей, а у меня пять дней нет рыбы. Мне не жалко: сегодня у них есть, завтра у меня будет… Духов я не прошу, чтобы рыба была, — все от человека зависит. Я в духов не верю. Это чукчи в духов верят. Чукчи рыбы глаза едят. Я чукча, и я не ем глаза и в духов не верю. В Бога тоже не верю. Я сирот. Мать родила меня на берегу речки и умерла. Мы в тундре были. Тетя роды принимала. Где отец, я не знаю. Тетя вырастила меня. Я бурого медведя видел и белого медведя видел. Честно тебе сказать, я росомаху видел, рысь видел, горностая видел такого маленького. Честно тебе сказать, у нас же в поселке Чукотское море, и я видел, как белый медведь на льдине плавает. Нормально плавает, даже ныряет. Лапой гребет, нерку вытаскивает. Он хозяин у нас. Он смотря на какого человека нападает. Если человек трус, медведь на него нападет. Если человек не трус, — не нападет. Когда медведь видит смелого человека, он сразу уходит на море. Я если вижу медведя, сразу иду на него с копьем. У него шерсть не толстая, можно его проткнуть. А росомаха хитрая. Если она будет за тобой идти, ты не останавливайся, слушаешь? Если ты остановишься и упадешь, ты уже не поднимешься. Ты глупая? Меня слушай! Палкой ты ее не проткнешь, потому что ты будешь усталая. Ты упадешь потому, что устанешь, и руку не сможешь поднять. Росомаха сначала будет в сторонке за тобой идти. Она как бурый медведь, только маленькая. Росомаху не кушают, она падаль ест. Она кушает человека — сначала пятки, потом живот, потом голову. Ну смотри: когда человек много ходит, у него ноги потеют. Потом живот потеет, потом голова. Они воняют, и росомаха их по запаху первыми ест. Ты, если будешь идти по тундре, только не останавливайся. Слушаешь? Знаешь, где я кроме Чукотки был? В Магадане был. Там, если ехать от города Магадана, в левую сторону повернуть, в семидесяти километрах колония будет — мужская и женская. Я там четыре года сидел. За то, что заступился за женщину. Я только из армии приехал — я в Абхазии служил. Смотрю, мужик за волосы женщину тащит… Я откуда знал, что она евошная жена? Она потом заявление на меня написала, что я ему пальцы и руки сломал. Потом я еще в Комсомольске-на-Амуре сидел — там восьмая зона, там рядом самолеты делают. Мы просто в компании пили, а я взял и ударил мужчину и женщину сковородкой по голове. Не бойся, я тебя веслом не ударю… Я спокойный человек. Ты слушаешь? Будь смелой — не останавливайся и не бойся. А ты была в Крыме? Между прочим, я сейчас на Матвея работаю. Нанял он меня. Он мне водкой за работу дает. Евошная жена Серафима иногда деньги дает, я их в сберкнижку ложу, ложу. На Крыму коплю. Знаешь, еще куда я хотел? Я только в детстве к тете хотел. Мне когда пять лет было, меня от тети в детдом забрали. Хоть тетя есть, хоть дядя — детей-чукчей все равно забирали. Я сбежал из детдома и пешком шел. Остановился. Не дошел. Теперь в Крыму хочу.
— Пусто?! — кричит Матвей, когда лодка причаливает к берегу.
— Пусто! — отвечает Юрец.
Чукотская смерть
Моторная лодка выходит из залива. На небольшой скорости проходит мимо подъемных кранов. Матвей держит руль, правит лодку правее — в сторону реки Анадырь. На скамейке сонная Серафима сидит, прижав к животу пустое пластмассовое ведро из-под майонеза.
— Матвей, что делать, если сегодня, когда вернемся, она снова будет в подъезде валяться? — зевает Серафима.
— Не знаю, — отворачивается от руля Матвей.
— Позавчера заходим в подъезд, там метиска голая валяется, — говорит Серафима. — Ну, видно, что она наполовину чукча — глаза у нее более-менее большие. Лет тридцать. Кто-то ее позвал, потом напоил и выбросил. Господи, эти мужики — они же кобели-и, — говорит она, и Матвей пропускает эти слова мимо ушей. — Вчера приходим после балка, она по-прежнему там лежит пьяная. Обоссала весь подъезд. А им — чукчам — пить вообще нельзя, у них нет иммунитета на алкоголь! Но пьют все.
— Чукотский народ — северный, — говорит Матвей. — У них алкоголя никогда не было.
— Пока мы им не привезли, — отзывается Серафима.
— Не мы, а американцы, — поправляет ее Матвей. — Чукчам вообще нельзя пить.
— Но они все пьют.
— Все, — соглашается Матвей. — Ну, семьдесят процентов точно пьют. Женщины пьют еще больше мужчин.
— Помнишь Лену? — спрашивает Серафима. — Мы ее тоже подобрали на берегу, как Юрца. Она тоже бездомная. Привели ее домой, помыли. Я ее спать уложила. И всю ночь слышу — шарк-шарк. А мы с Матвеем бражку ставили. Так она ее за ночь выхлебала всю! Еще спрашивает: «А что это там за ягодки?» Это Матвей туда изюм добавил.
— Просто надо тут пожить, чтобы увидеть, как на Чукотке пьют, — говорит Серафима. — В Канчалане тоже пьют. Страшно пьют.
— Чукчи вымирают, — говорит Матвей. — Вот мы, русские, побухаем и чувствуем меру — когда уже не можешь пить. А чукчи не чувствуют. Юрец выпьет и пьяным ходит несколько дней. В Канчалане процентов пятьдесят пьет. Я же мотаюсь по оленеводческим бригадам в тундру. У них в поселках так: одна половина вшивается и полгода не пьет, работает в бригаде. Другая половина бухает. Через полгода препарат действовать перестает, и первая половина начинает бухать, а вторая вшивается и работает. Русские тоже пьют, но не спиваются. А чукчей скоро не будет. Не смотри, Марин, на меня так, не смотри… Это правда. Это — правда.
— Это правда, — отзывается Серафима.
Лодка на резиновой подушке несется по Анадырю, близко к берегу, аккуратно уложенному чистой сухой серой галькой. С другой стороны берега не видно, ширина реки — восемь километров, и кажется, что «подушка» гладко скользит по безбрежному морю. В открытый люк палкой с заостренным наконечником проникает луч солнца. Серафима засыпает, не выпуская из рук ведра, и просыпается через час безмолвного путешествия вдоль безлюдного берега, за которым раскидывается блеклая тундра.
— Пойду грибы собирать, — говорит Серафима, поднимаясь.
— Не заходите далеко, — говорит Матвей, выпуская руль. — Медведь может ягоды нажраться и там в кустах валяться.
Смерив Матвея по-медвежьи тяжелым взглядом, Серафима неловко выбирается из «подушки», спрыгивает на берег. Она проходит озера и ступает на землю, бугрящуюся бесцветными кочками. Земля мягкая и разрешает провалиться в нее по щиколотку. И только ядро земли в этой стороне света, омываемой Ледовитым и Тихим океаном, Беринговым и Чукотским морем, ощущается под ногами холодным, остывающим, не способным наполнить природу красками. Серафима падает плашмя в кочки. Белое ведро падает рядом. Серафима лежит и смотрит в бледное небо. Под руками Серафимы на кочках — синяя голубика, красная брусника, черная шикша, мох желтый и зеленый. И если присмотреться, то земля тундры не блеклая, не бедная и не скупая. Если присмотреться, то она — любящая: ведь смогла собрать из вечной мерзлоты холодные соки и порадовать человека, небо и птиц.
— В Крым хочу, — изрекает Серафима. — Надоело тут мерзнуть. Меня родители в детстве из Симферополя увезли. Поехали сюда за длинным рублем… Тут и остались.
Русский закон
Из Анадыря «подушка» заходит в реку Канчалан, и Матвей грустнеет — он выпил во время перевала из початой бутылки водки, и теперь она пустая валяется у него под ногами.
— Спроси там, работает у них сегодня магазин, — просит он меня, причаливая к поселку Канчалан, мягко наезжая животом подушки на черную грязь побережья, из которой то тут, то там выглядывают широкие кочки нежно-зеленого камыша.
По обеим сторонам дороги стоят вездеходы на гусеницах, похожие на бронированные боевые машины. Говорят, в этот поселок привозят московских депутатов и чиновников, демонстрируя им маленькие коттеджи, построенные при Абрамовиче на месте бараков, и вселяя мысль о том, что все чукотские поселки благополучны и похожи на Канчалан. Из-за поворота наконец выходит человек.
— Простите, а магазин работает? — спрашиваю его.
— Уже нет, — отвечает он. — Хлеба вы сегодня не купите. Но водку можно поискать. Я тут всего полгода живу, — рассказывает он, и у меня не в первый раз возникает чувство: люди так скоро и открыто рассказывают о себе, будто сам воздух Чукотки внушает человеку желание быть открытым и словоохотливым. — Я с Алтая, — продолжает мужчина. — Семью недавно сюда перевез. Работаю тут ветеринаром. Оленеводы сейчас в тундру ушли, а я со свиньями остался.
— А вы счастливы? — спрашиваю его.
— Не знаю… — он останавливается у деревянных дорожек, которые разбегаются по селу то туда то сюда, скрывая под собой теплотрассы. — А вы думаете, что если я в таком месте живу, то я не могу быть счастливым?
— Можете. Но и очень несчастным тоже можете быть. Это зависит от того, что заставило вас переехать сюда с Алтая.
— Я работал дальнобойщиком, — говорит он, по-серьезному заглядывая мне в глаза. И на дне его глаз можно увидеть осуждение. — Иваном меня зовут. Но до этого я работал ветеринаром. А вы знаете, сколько я получал на Алтае, работая по специальности? Девять семьсот! Вы думаете, можно семью на эти деньги накормить? Я ушел работать водителем, ездил не вылезая из-за руля. Наматывал по тридцать тысяч километров. И получал столько, сколько получаю сейчас здесь, работая по специальности. Сначала я поехал в Певек, но посмотрел, какие там условия, и понял: семью туда не повезу. А здесь жить несложно. Только медведи приходят, наносят большой вред поголовью. Уничтожают молодняк.
— А потом вы накопите денег и уедете?
— Может. А может, у меня разовьется типичная здешняя болезнь. Неизлечимая, душевного свойства — север меня затянет, и я больше не смогу без него. Я читаю все новости, знаю, что происходит в стране. Там у вас в Москве какая-то смута. Не вижу в ней никакого смысла, потому что каждый у вас в Москве борется за себя. Им дела до нас нет. А такого человека, который поведет за собой народ, еще нет. Как я отношусь к Навальному? Резко отрицательно. Кто он такой и откуда нарисовался? Это молодежь сейчас про Навального твердит. У них все Навальный да Собчак… А для нас, рабочих людей, наверное, кроме Путина никого сейчас больше и нет. Хотя он слишком мало сделал для своей страны за восемнадцать лет. Только внешнюю политику подтянул. А что в стране творится? Все в Москве сидеть хотят. У вас Москва — отдельное государство. Только не нойте, пожалуйста, что вам в Москве плохо живется! С себя маленечко начните — свои взгляды на жизнь поменяйте.
— Что вы имеете в виду?
— А то, что мне не нравилась моя жизнь, я свои взгляды маленечко пересмотрел — и сюда приехал зарабатывать. А магазин вон там. Там еще церковь. И памятник — оленям. В церковь не зайдете, она закрыта. Она всегда тут закрыта. А водку, может, и купите — с рук.
— Магазин закрыт! — из-за поворота на нас налетает коренастый мужчина в белой кепке. — Журналист? Очень хорошо! Давно хотел с журналистом поговорить. Я бурят, буддист. Жена из Макеевки. Живем тут с семьдесят третьего года. Аркадием Макушкиным меня зовут. Работал главой администрации. Окончил Омский государственный ветеринарный институт. Московскую ветеринарную академию тоже окончил. Иркутский техникум — тоже. С тех пор в тундре — оленей лечу. У женщин тоже роды принимал, не переживайте. Ветеринары в тундре должны быть на все руки мастера! Вы мне как журналист просто объясните — давно спросить хотел — на кого эти ваши дурные политические ток-шоу рассчитаны? На дураков?!
— Ключевое слово тут — «шоу», — вставляет Иван.
— Вот недавно Колокольцев приезжал. Я сидел с ним, разговаривал. Про оружие ему начал рассказывать. У нас в бригадах оружия нет! Ну, вы знаете, наверное, уже, что северные народы подвержены алкоголизму. Я сам не пью уже двадцать пять лет. Но самая крайняя бригада отсюда в ста восьмидесяти семи километрах стоит! Оленеводческая! И в каждой бригаде оружие для охраны стада от медведей, волков и росомах должно быть. Ну давайте я вам расскажу, что в семидесятых у нас было тринадцать оленеводческих бригад, а сейчас всего восемь. И на восемь бригад один карабин! Вам не смешно? И мне не смешно. Чем я буду охранять? А знаете, почему мне не смешно?! Потому что в Москве приняли закон: кто раньше лечился от пьянства, тому оружия не дают. А мне что делать? Я их заставляю: «Если хотите работать, езжайте, лечитесь от пьянства!» Теперь у всех в бригадах справки. И оружия не дают. Я говорю Колокольцеву: «Слушай, какого черта москвичи мне законы для Чукотки придумывают? Какие-то певицы сидят в Госдуме, артистки, гимнастки… Хоть один оленевод там есть?! Нету? А мне тогда что делать? Уволиться? Я не могу быть директором бригад, когда один карабин. Я обязан по трудовому законодательству дать людям карабин!» Где я тебе возьму людей без справок, если они все пьют?! Вот ты мне, журналист, скажи — в пятую бригаду весной за один раз пять медведей пришли! Пять! Мы их палкой отгоняли. Надели на палку целлофановый пакет и в морду ему тыкали. Колокольцев мне говорит: «Это не мы курируем». А Росгвардия знаешь, что мне сказала? «Вы в него перцовым баллончиком попрыскайте». Я им говорю: «Дураки вы, йок! Вы хоть одного медведя с такого расстояния — как от этого дома до того дома — видели?!» Мне за сорок пять лет несколько раз медведи близко попадались. Но я с карабином всегда шел. Я в восьмидесятые медведя убил, старик-чукча на меня страшно ругался: «Не стреляй! Ты в это лето троих убил. Их нельзя убивать! Стой и жди, когда уйдет». Старые чукчи вообще запрещали убивать без надобности. Один раз, еще в советское время, я двадцать пять хариусов на бригаду из двенадцати человек поймал — старик пришел, половину забрал. Сказал: «Ты лишнее у природы взял». Они, если гусеница будет к костру ползти, возьмут ее, отодвинут. Потом старик мухомора переел, весь посинел и умер. Это сейчас к нам экологи чужие приезжают, рассказывают, как природу надо беречь. А чукчи это все знали еще до появления этих ваших экологов… Ну убивал я медведей! Что вы ругаетесь? Тоже эколог? А я на тебя посмотрю, когда медведь перед тобой встанет на задние лапы. Я в тайге родился, в Бурятии. И когда медведь передо мной в первый раз встал, я думал: где бы найти то дерево, чтобы, как в тайге, на него залезть. А на Чукотке нет деревьев! Так что вы там в Москве своей передайте — пусть законы принимают так, чтобы по ним не только Москва могла жить. Если депутатом хочешь быть, сначала сюда приезжай, тут поработай, страну узнай. Люди тут другие совсем — даже приезжая из Москвы, они меняются. Посидишь в пургу без куска хлеба — по-другому к жизни начнешь относиться. Здесь люди делятся последним. И не думайте, что я деревенский. Я по Европе поездил. Сейчас по Азии езжу, они говорят, что я на них похож, за своего принимают — любят вусмерть. Но я, Аркадий Макушкин, не китаец, я русский человек. Так и запишите!
Знаете, что мне жалко? То, что молодежь местная уже ничего не понимает. В советское время в каждой бригаде было по пятнадцать детей. А сейчас на восемь бригад пятнадцать детей. И как-то послали старших подростков после уроков — помогать отбивать олених беременных от общего стада. Они давай их ногами пинать, давить. Я говорю: «Йок! Вы что делаете? Они же на сносях, скоро рожать будут! Они беременные — йок! Есть у вас уважение к беременным или нет?!» Я тогда сам одному чуть ноги не отбил. Да, я такой! Я вообще удивляюсь этим ЕГЭ! Прихожу в школу на урок биологии — я не могу по этим новым правилам экзамен сдать! Я, ветврач! А Медведев, вы думаете, к нам не прилетал? Прилетал. Я вот так, как с вами, стоял с ним разговаривал. Говорю — еще в две тысячи восьмом году: «Дмитрий Анатольевич, у нас в Чукотском автономном округе нет железной дороги. Только самолеты и пароходы у нас. Поэтому завоз продуктов на Чукотку должен вестись как в советское время — на полгода вперед. А вы делаете так: сегодня привезли — сегодня съели. А завтра завоза нет, дети сухую картошку едят. Должно быть так: сахар, мука — на полтора года вперед! Пусть лежит на складе. Кому мешает?! Мне не мешает». Обещал разобраться. Ждем.
Мой собеседник провожает меня к магазину. Магазин закрыт. По дороге к «подушке» Макушкин говорит:
— Отец один раз отвел меня в тайгу и говорит: «Выбери высокое дерево. Обними его, подними голову к небу, и узнаешь». Я так сделал, и у меня от головы как будто дерево проросло и в космос ушло. Так что знайте, что такое дерево. И рубить его можно только зимой, когда в нем сок застывший и ему не больно. И чтобы падало оно на снег, а не на подлесок. А сейчас вся Сибирь горит. Деревья жалко. Один раз прийти мне в Госдуму и всех матом обложить, что ли?
Матвей, узнав, что магазин закрыт, выскакивает на берег, достает из кармана телефон и кого-то набирает. Через пять минут напряженного ожидания к берегу подкатывают два мотоцикла.
— Как все закрыто? — спрашивает Матвей. — Как?!
Он уносится на одном из мотоциклов, прицепившись сзади к седоку. Через полчаса возвращается на большом громыхающем грузовике. Первую бутылку водки Матвей починает вместе с водителем — крупноруким русским мужчиной — и Серафимой. Только после этого «подушка» отправляется назад в Анадырь.
Русские и американцы
Розовый закат нежно трогает молочную воду лимана. С возвышенности, на которой стоит балок Матвея и Серафимы, видно, как грузно над водой пролетают чайки. Как показывает белую спину белуха. И сердце смотрящего екает и переворачивается вслед за белухой — показывающейся из воды и исчезающей. Отсюда видно, как на спине плывет нерпа, высовывая из волн любопытную голову. И как чайки садятся у берега на воду и кружат по ней белыми хороводами.
Юрец спускается вниз, к лодке. Уходит в воду. Сетки пусты — рыбы нет. Вернувшись, он садится за стол. В балке работает печка, и Юрец говорит: «Тут тепло, как в Крыме». Серафима выставила на стол мороженого чира, суп из дикого гуся, слабосоленую кету с луком и домашнюю лапшу в огромной тяжелой сковороде. Юрец тянется к водке.
— Ты пьяный не ходи проверять сетку, — говорит ему Матвей.
— Я трезвый, — отвечает Юрец.
— Юрец, у тебя нет иммунитета к алкоголю, — Матвей опрокидывает в рот рюмку. — Мы пьем — не пьянеем. А ты два дня пьяный ходишь.
— Во-первых, — наливает себе Юрец, — мы, чукчи, никогда не знали, что такое водка.
— Пока мы ее вам не привезли, — вставляет Серафима.
— Не вы! — басом возмущается Юрец. — Американцы!
— Гы-гы-гы, — хохочет Матвей. — Мне смешно, когда наши чиновники выступают по телевизору и говорят: «Чукотке не хватает оленеводов! Надо людей оленеводству срочно обучать!» А я думаю: елки-палки, вон оленеводы все сидят на «Радуге» (магазин в центре Анадыря. — «РР»). Просто заберите их оттуда, посадите в один вертолет и высадите в тундре — там нет алкоголя, и они никуда не денутся, им придется работать. Я вам говорил, я по тундре много поездил, как-то устроился инженером техники безопасности, а там такой бухгалтер был — бывший золотишник. У него своя бригада раньше была, золото добывали. И он мне всегда говорил: «Все чукчи — свиньи». Я слушал-слушал, а потом говорю: «А русские, как напьются, не свиньи?» — Матвей наливает себе еще. — Да в каждой нации есть свои свиньи! А бывает, приезжаешь в тундру в бригаду, заходишь в ярангу. Там бабушка-чукча такая чистенькая, и все у нее начищено — и кружечка эмалированная, и кастрюлька. И супчик там из грибочков в кастрюльке этой. И почему же все чукчи — свиньи? Это русские — свиньи. Мы им водку привезли, из-за нас они вымирают.
— Из-за американцев! — кричит Юрец.
— А молодежь как спивается в поселках? — говорит Матвей. — Им заняться нечем, работы нет. И так по всей России.
— А мне не жалко чукчей, — быстро и заметно пьянея и меняясь в лице, говорит Юрец.
— Юрец! Где Лера?! — спрашивает Серафима. — Зачем ты ее прогнал? Уже холодно. Наверное, опять по помойкам шарится. Жалко!
— Где Лера! — агрессивно кричит Юрец. — Откуда я знаю, где Лера! Она глаза рыбе высасывает! Работать не хочет! Все я делать должен — посуду мыть, сеть ставить!
Юрец откидывается назад и падает спиной вниз. Он попадает головой в сковороду, и балок прошивает страшный предсмертный треск. Побледнев, Серафима и Матвей неподвижно сидят за столом, немо уставившись друг на друга через тарелку с тающим чиром. Слышно, как шумит генератор и холодный прибой лимана. Никто не решается посмотреть вниз, на раскроенную голову Юрца.
Юрец поднимается и садится на лавку. Веки его полузакрыты, и на лице проступает то выражение, которое в детстве могло пугать Аду.
— Серафима, возьми меня в Крыму, — говорит Юрец.
— А че б не взять? — отвечает Серафима. — Зарабатывай, и я научу тебя ловить в Крыму раков.