Суд и самосуд. Казнить нельзя помиловать Веру Засулич

Петр Разумов
21 декабря 2019, 10:11

Поэт и эссеист Пётр Разумов пишет, не оглядываясь на авторитарную традицию науки, которая способна только мумифицировать настоящее, делая его закрытым и отброшенным в музей. Знание - это, прежде всего, живой процесс, который связан с выбором и поступком, не очевидными в любой точке развёртывания. Пётр Разумов пишет и читает книги о том, как устроен человек и космос, которые открываются ему в опыте. Философия - это поиск Истины. Литература - это экспериментальное поле. «Есть книги, а есть гники», - говорил искусствовед Харджиев. Интересны только первые варианты.

Набатов Юрий/Фотохроника ТАСС
Россия. Саратов. 15 декабря 1993 г. Впервые после перерыва в несколько десятилетий в России начал действовать суд присяжных.
Читайте Monocle.ru в

Чтобы разобраться в том, как формы самоорганизации, которые можно определить как «самосуд», мерцали в истории русской культуры, и сделать соответствующие выводы для современных процессов, продолжающих старый диалог власти и её актантов, обратимся к трём «фотографиям» истории.

Пушкин в повести «Дубровский» (1833) помещает в художественный текст «определение суда», как бы реальный документ, из которого Дубровский-старший узнаёт о том, что у него больше нет имущества. Документ настолько объёмный и состоит из такого количества ничего не значащих канцеляризмов, что дочитать его до конца не представляется возможным. Андрей Гаврилович Дубровский оказывается бес-силен и мгновенно сходит с ума.

Пушкин – писатель-реалист по форме и в деталях, всегда остаётся романтиком по сути.

Кое в чём помогает разобраться «Мифологический словарь». Троекуров, который является агентом власти, предстаёт перед нами как практически всесильный деспот. Он как греческое божество вершит суд над «завистником» Дубровским. Даже животный мир принадлежит ему: охотничьи собаки (он выбирает двух щенят, остальных приказывает утопить), медведь.

Он наказывает (то есть присваивает и проводит власть) Андрея Гавриловича не потому, что тот виноват, не потому, что мстит, и даже не потому, что жаждет подобострастного к себе отношения. А просто так. Это жребий судьбы или, по крайней мере, такое же случайное и роковое «вдруг». Греческий рок ведёт героя к гибели или победе вопреки его воле. Что суждено Эдипу, то и случается. Одновременно это кажется капризом: Троекуров колеблется, ничто человеческое ему не чуждо. Но, быв на волосок от спасения, Дубровский-отец повержен в ад.

Повесть разворачивается на нескольких смысловых уровнях. Политическая позиция Андрея Гавриловича (похожая на случай самого Пушкина) – «я не шут, а старинный дворянин». Он осмеян властью и её слугами (скорее, свитой, как у Диониса), но противополагает вседозволенности некий другой, отчасти личный, отчасти общественный проект. Можно ли быть дворянином, не имея собственности, которая бы представляла собой символический аналог власти (думаю, логика именно такая, а не обратная)?

По сути, Дубровский-отец апеллирует к установленному в мире межличностных связей политесу. То, что Троекуров случайно отнимает у Дубровских, проведено через бюрократическую машину государства. Но государство как социальное тело и, тем более, машина – это более поздние модели. Егоровна пишет в письме к Владимиру: «Ты бы мог, живя в Петербурге, доложить о том царю-батюшке, а он бы не дал нас в обиду». Все переходные звенья стёрты: из бесправия – в право! Власть может быть воплощена только личностно, - этот политический байронизм и разворачивается в книгах и судьбе Пушкина.

Давайте сменим исторические декорации. В начале сериала «Бригада» молодой Саша Белый, будущий разбойник и Робин Гуд (как и в случае с Дубровским), дерётся «один на один» с обидчиком, который увёл у него девушку. Это их частное дело или есть некий неписанный закон, например, «правила чести» или «дуэльный кодекс», в соответствии с которыми они действуют? И да, и нет. Это как раз то место, где личное переходит в общественное. В повести Пушкина есть несколько поговорок, которыми простые люди метят реальность, но нет «До царя далеко, до Бога высоко». Это мир оставленных, которые теперь должны самоорганизоваться, и в случае «Бригады» это значит выяснить, кто «круче».  

Владимир Дубровский совершает преступление, убивает людей. Это нехорошо просто с точки зрения обыденного сознания. Но это преступление создаёт вокруг себя поле новых смыслов. Он теперь разбойник. Но не просто разбойник, выключенный из социальной иерархии, а романтический разбойник. Он как бы устанавливает альтернативный моральный закон и своё собственное право, свою экзистенциальную и любовную утопию.

Фразу «Я Дубровский», сказанную при ограблении, надо читать: «Я Власть». И всё, что я делаю – легитимно.

Пушкин сам пал, когда ему пришлось физически отстаивать право иметь право. Эта тавтология возникает от того, что личное не отделено, не определено и не скреплено в общественном договоре. Конечно, дуэль – это работающая институция, через которую можно действовать политически. И Пушкин поэтому её выбирает. Лицеист и друг декабристов, он верит в дворянское единство и его идеологию. Помните эпиграф к «Капитанской дочке»: «Береги честь смолоду».

Дело Веры Засулич (1878) – это нечто фантастическое, не укладывающееся в рамки, а значит, эти рамки обнажающее.

Человек совершает преступление, стреляет из пистолета в петербургского градоначальника Трепова. Трепов, конечно, человек нехороший. И все сочувствуют Вере Ивановне, у которой, правда, привычка грызть ногти. Но чтобы оправдать и отпустить под восторженные вопли толпы, ждущей её как приму у здания суда!?

Засулич судит только что учреждённый суд присяжных. Но что-то не работает, присяжные не могут вынести решение в пользу официальной власти, то есть защитить интересы пострадавшей стороны. Вместо этого они солидаризируются с преступником, который теряет такой свой маркер, будучи полностью оправдан. Таким образом, суд (в лице всех своих представителей: присяжных, защиты, прокурора и самого судьи) самоликвидируется, снимая с себя ответственность за оправдание / наказание, легализуя насилие против власти, которая его [суд] назначила своим актантом, языком и поступком.

Сменим исторические декорации. В фильме «Брат-2» Данила Багров, романтический разбойник и Робин Гуд, спрашивает: «В чём сила?». И брат отвечает: «В деньгах». Это позиция очевидного выбора. Такая, на которой, по мнению власть предержащих, должно быть основано право и правоприменение. Но Данила, отстаивающий другой, морально более полноценный закон (в идеологической системе фильма) говорит: «В правде сила». И чтобы это сработало, можно убить и украсть.

Таким образом, преступник действует не от себя, а по праву, по каким-то понятиям, которые его уполномочивают быть их проводником.

По сути, выстрел из «бульдога» в Трепова, который даже не кончился смертельным исходом – это перформанс, точь-в-точь как в произведениях Достоевского, который, кстати, присутствовал на суде. Здесь смешана идеология и театр. А ещё точнее, это новое идеологическое искусство. Поступок Засулич учреждает новую эмоционально-поведенческую солидарность.

Теперь шут – это звучит гордо, потому что он выступает в театре (суде), где является актантом общего спектакля нормативности, которая устанавливается в поле борьбы, в процессе, по художественным законам. Как будто в одной точке романа истина – одно (деньги), а в другой – другое (правда).

Здесь мы наблюдаем чистое общественное, в которое инвестирует личное. Ни Трепов, ни Засулич, строго говоря, не являются людьми. Они – функции своих социальных исходных. И своим поведением они характеризуют то, что заведомо не очевидно. Именно во взаимодействии, будь то выстрел, или речь в суде, они проговаривают свою идеологию.

Народники и разночинцы находились изначально вне классов, потому что были лишними в системе власти. Власть должна осуществлять саму себя, перемещаться вверх-вниз. Как раз процесс перемещения народники захватили и перекодировали. Их легитимность была делом их рук и никем больше не подтверждалась. Поэтому «народ» - это то, чем они изначально «заболели», во многом это была их фантазия о своём происхождении и долге, которыми определялась и объяснялась новая идентичность.

Народники не боролись за права угнетённого народа, а делали совсем другое: они изобретали себя и народ. Народ был для них причиной, оправданием, телом, включающим травму («Здесь били женщину кнутом…»). А они были его настоящими представителями, легитимными в глазах друг друга. И даже передавали эту легитимность как эстафетную палочку.

Теперь можно обратиться к последнему эпизоду фотографирования власти, - пьесе Маршака «Двенадцать месяцев» (1942-43).

Диалог профессора и королевы выстроен в традициях группы поэтов и философов ОБЭРИУ и «Алисы в стране чудес» Кэрролла. Королева находится в бытовой ситуации простой школьницы, которая вынуждена подчиняться преподавателю. Абсурдна ситуация, абсурдно сознание королевы, абсурдно то, что её фантазия реализуется.

Профессор. Ах, ваше величество, чтó вы написали!

Королева. Вы, конечно, опять заметили какую-нибудь ошибку. Надо писать "кознить", что ли?

Профессор. Нет, вы правильно написали это слово - и все-таки сделали очень грубую ошибку.

Королева. Какую же?

Профессор. Вы решили судьбу человека, даже не задумавшись!

Королева. Еще чего! Не могу же я писать и думать в одно и то же время.

Теперь шут, безумный ребёнок, оказывается самой властью, которая мечется, разрушая границы мира и языка. Королевская власть в пьесе – это личное, абсолютно личное. Скука и лень обозначают полюс неподвижности, некие границы безопасности, которые защищают от агрессивных атак нормальности (речей профессора о том, как есть на самом деле). А внутри безопасного пространства работает альтернативная логика – бред / сон, существующие по принципу отказа от выбора (казнить / помиловать) и ошибки («кознить»).

Кому принадлежит власть в «Дубровском», деле Засулич и «Двенадцати месяцах», - вопрос непростой. Очевидно, что она каждый раз оказывается не там, где её ищут (герои, читатель, автор). Во-первых, потому, что она постоянно перераспределяется между актантами, воплощёнными в лицах и общественных институтах, которые иногда совпадают (например, царь). Во-вторых, потому что перманентно происходят попытки власть не отнять, но перекодировать, так, чтобы новый порядок сам обеспечил себе легитимность, заработав, как общественное коммуникативное открытие.

Так философия и язык становятся делом политическим, выдвигая свои требования к реальности, которую можно интерпретировать, делаясь субъектом права.