Ильянен. Сказ о поэте из квартирки с видом на Неву

Петр Разумов
28 декабря 2019, 08:42

Живёт на правом берегу Невы, через мост от станции метро Ломоносовская, удивительный человек, поэт, анахорет, герой моего повествования. Расскажу о нём немного, чтобы дать портрет истинного писателя, не из школьной программы, а как на самом деле бывает.

Петр Ковалев/ТАСС
Читайте Monocle.ru в

Его зовут Александр Сергеевич. Но ничего общего с полубогом русской литературы у Ильянена нет. Вот только строчка из песни Шевчука «Ах, Александр Сергеевич, милый…» как будто совсем про него.

У Александра Сергеевича чувствительный неунывающий характер. Это сочетание очень редко, потому что жизнь – вещь болезненная, и как тут не унывать? Только сокращая чувствительность, не позволяя «среде» въедаться в характер. Но Ильянен способен удивляться даже тому, что всегда знал, веселиться, пируя над простым печеньем, уговаривать на что-нибудь решиться или отказаться от чего-нибудь по абсурдному поводу, смешно жаловаться на поклонников, праздно прогуливаться с друзьями или в одиночку… И при этом он всегда, как говорится, САМ. Сам по себе, «свободный художник».

Свобода – понятие проституированное. Что-то серьёзное о ней может сказать только философ. Но мало кто поймёт эту речь. Обычно о таких вещах говорят притчами, как делали пророки. Для меня Александр Сергеевич Ильянен – это воплощение свободы. Если другой заболеет от несвободы, то Ильянен – лучшее лекарство. Он как философский камень, - поверить в такого человека трудно. А вот встретить – пожалуйста!  

Седые вихры Ильянен стрижёт редко. Экономит. Но если стрижёт – коротко, чтобы потом надолго забросить их в естестве. Одевается Александр Сергеевич странно. Один молодой поэт, назовём его Ваня, однажды сравнил Александра со старушкой с картины неизвестного мне фламандца. Ильянен обиделся. Конечно, не по-настоящему. Но чуть-чуть. Например, у Александра есть дублёнка навроде тех, что носили когда-то дворники. Она вполне приличная, но какая-то неуместная. Вернее, так: уместная только в этих обстоятельствах. Целый гардероб шарфиков всех времён и назначений, рубашек, которые велики, рубашек, которые китайские, свитеров и курток, подаренных всеми, кто попал в роман «Пенсия» (это название его последней книги).

Вещи, не только свитера, но и чашки, живут вокруг хозяина по литературному принципу. Каждый шарф имеет историю: где куплен, кем, за сколько, в какой валюте, где были заработаны деньги… Чашка какого завода, что из неё пить, кто её обычно выбирает…

Вообще, как человек живёт на пенсию, я знаю только на примере Александра Сергеевича. Как-то он был не в форме, болел, и я решил привезти ему каких-нибудь продуктов. Он был несколько раздосадован. Как же готовить эту брюссельскую капусту? Я сам ему приготовил, как мог. Он, конечно, оценил мой порыв, благодарил, но я понял, что нарушил его благородную схиму, которая его вовсе не тяготит. Он варит свою нехитрую кашу как солдатик, которого впервые в русской литературе вывел Лермонтов: «И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью».

Ильянен, собственно, и есть солдат, офицер, военный переводчик с французского. Но представить его на фоне казармы не получается. Но на фоне доски, когда он преподавал язык в Университете Герцена, уже можно.  Но, вообще-то, Александр похож не на человека, а на Паутиныча из детской передачи. Он и суфий, и даос, и отшельник. При этом в нём нет ни догматизма, ни дурашливости, крайних форм инаковости, которые сделали бы из него либо фанатика, либо посмешище.   

Ильянен не провоцирует, как юродивый или нравственный авторитет. Он вдохновляет. Рядом с ним ощущаешь некоторое прилунение. Тут не подумайте ничего романтического: райские кущи, алые паруса, запредельное. В нём есть при-ближение, со-единение, что-то скорее твёрдое, материальное, телесное. Так делают простые вещи: пьют, загорают, пишут школьное сочинение. Это явление быта, а не Бога. Но «кругом, возможно, Бог», как говорил поэт-обэриут, друг Хармса, Александр Введенский.

 00000000000000000000000000000000000000000000000000.jpg Лиходеев Семен/ITAR-TASS
Лиходеев Семен/ITAR-TASS

Квартирка его, в которой есть и антресоль, вызывает доверие. Руинированное пространство населено. Тут можно найти подписанный Тимуром Новиковым плакат, который будет мирно соседствовать с картинками поклонниц, не обрамлённый и даже надорванный. Часть книг лежит на полу в коридоре. Когда вхожу, Александр часто обращает внимание на мою обувь. Мы обсуждаем модели, цену, качество кожи. Тут же появляется сюжет: фантазируем, как пойдём в «Галерею» (торговый комплекс в центре города) и поищем там то-то и то-то. В этом есть привкус древневосточной торговли, словно мы на привале каравана из Европы в Китай и хотим посмаковать все эти подробности: вкус, цвет, запах, цена. Здесь ещё нет товарного фетишизма, а есть базар как общественная площадка, из сказки «Али-Баба и сорок разбойников», что-то по-хорошему детское, восстанавливающее древнюю магию. Вещи не мертвы, если на них смотреть.  

На кухне с весны по осень стоит какой-нибудь срезанный цветок, который Александр Сергеевич просит сфотографировать, после чего помещает на аватарку ВКонтакте. Там же чашки всевозможных эпох с надтреснутыми краями, паутинкой лопнувшей глазури на дне. Бананы Ильянен чистит и режет на куски. Обычно есть шоколад и фрукты. И никогда нет мясных блюд, супов, всей этой сытной основы. Только чистая радость пресуществления.

У меня есть фотография, где Александр Сергеевич сидит на полу в большой комнате и читает Верлена по-французски, а потом даёт перевод прямо с листа, с вариантами и оттенками значений. Это, пожалуй, его любимое занятие. Каждый иностранец – повод поболтать по-французски. Ильянен скучает по своим немногочисленным друзьям оттуда, переводчику Хосе, который давно зовёт его в Испанию. Но денег хватает только на Хельсинки.

У Ильянена есть дача, домик в садоводстве, ехать от Балтийского вокзала. Как-то летом он пригласил в гости. Мы вышли раньше, за остановку от намеченной цели, чтобы искупаться. Пройдя заросли борщевиков, мы попали к двум маленьким копытцам влаги. В один из них Александр Сергеевич окунулся и был страшно счастлив. Фыркал и голосил. Туда и обратно под ногами сновали муравейчики, мне даже приходилось приподнимать широкие джинсы, чтобы ступить в траву.

Дача заросла, но в высокой траве около крыльца Генеральша или Ольга Логош высадили нарциссы, тюльпаны, лилию. Генеральша, Госпожа Б., Стелла, два Доктора – это всё друзья и персонажи романов Ильянена. Все они невероятные, как Сакердон Михайлович, с которым пьёт водку главный герой «Старухи» Хармса.

Александр Сергеевич, к слову сказать, не пьёт. Ну, может пригубить, не более. А если случится познакомиться с Госпожой Б., вы её не узнаете, и даже будете разочарованы.

Это бывает так: я скажу что-нибудь или процитирую. Он ахнет: «Да, Пётр, да! Я напишу об этом эссе». И вечером на стене ВКонтакте можно прочитать несколько предложений о том, как Пётр подтягивает широкие штаны, защищаясь от муравьёв, и цитата из Гийота по-французски без перевода.

Я не знаю, когда и как Александр прочёл весь корпус классических текстов (по-французски, по-русски и отчасти по-немецки), но он его прочёл. Теперь он только перечитывает и заглядывает. Мои книги лежат где-то не начатые. «Как много слов! – говорит он, - вот если бы оставить две строчки».  

Вообще, его воображаемый мир литературы причудлив, да и может ли быть иначе? Мне кажется, он верит в талант растений и животных, собирает их вокруг, ухаживает, выхаживает, как Доктор Айболит. Но сохраняет суровость, доставшуюся ему от учителя, недавно ушедшего поэта Виктора Сосноры, задачей которого, по словам Александра, было «отучить», «разубедить» писать. Ну а если не получается, тогда уже…

В принципе, манера письма Александра Ильянена (вышло четыре его книги в издательстве «Kolonna publications») – это такое расколдовывание реальности. Маленькая виньетка становится говорящим звеном или следом от чего-то целого, которого, возможно, никогда не было. Это очень современный взгляд на мир после Апокалипсиса, после того, когда всё «большое» уже где-то там. А здесь-и-теперь есть осколок, кусочек глиняной таблички, который можно дешифровать. И на месте большой неизвестности, заколдованного, спящего, мёртвого мира проглядывает что-то подлинное, ценное, что можно прямо потрогать, положить в карман.

Из таких обломков, маленьких сгустков народной и даже блатной речи состоит поэма Блока «Двенадцать», которую Мандельштам назвал «монументальной частушкой». Атомизация мира у Ильянена нужна для того, чтобы он [мир] был снова читабельным, что-то говорил помимо банального и обиходного.

Как-то Александр Сергеевич говорит: «Пётр, я бы усыновил тебя, но я такой безответственный». Я говорю: «Зато, я – ответственный. Давайте, наоборот, я вас усыновлю». И мы играли в это какое-то время. Пока он этой игры не застеснялся. Обычно Александр вольно обращается и дружески принимает странности людей, которые за него держатся, но имеет свой скромный политес, как у мелкопоместного дворянина, у которого сад ещё не вырубили. 

При встрече я обнимаю Александра, приподнимаю (он малого роста) и немного сжимаю, чтобы он почувствовал, как крепко я его люблю и уважаю.

Мы иногда гуляем. Он очень любит гулять и старается проводить всё время на воздухе, в движении. Или болтать без умолку с новым для себя человеком за чашкой простого чая в дешёвом кафе, примеряя его к своим страницам. Для прогулок он выбирает самые обычные места, в которых находит бездны значений. Например, кладбища. Мы были на Смоленском, Волковском, Новодевичьем, в Лавре, ещё где-то.

Кладбище – это территория сдержанности и малого соблазна. Там можно стать выше Некрасова (Новодевичье) или чокнуться с Майком Науменко (Волковское), но мэтры остаются в силе, в своей прошедшей жизни, под землёй, разделяющий мир тот, ихний, и наш – вот такой, какой есть, - ни больше, ни меньше. Смерть – это недоступность чужого опыта. Ты можешь этим людям, когда-то заселявшим Петербург / Ленинград, предложить только своё небольшое желание. Желание тоже БЫТЬ. И твоё присутствие запечатлевает тишина, – их ответ на твою скромность.

Угождая стереотипам, мы проваливаемся во времени, нас втягивает несуществующий мир, мёртвый и плоский, как бумага. Картон рвётся. Из-под него – ржавый кран. Течёт. Вызвать сантехника. Это тот момент, о котором строчка Маяковского: «Я знаю, что гвоздь у меня в сапоге / Кошмарней, чем фантазия у Гёте».

Суд и самосуд. Казнить нельзя помиловать Веру Засулич