Новая глава истории: слабеющий Запад среди набирающих силу хищников

Григорий Герасимов
доктор исторических наук
12 февраля 2026, 17:30

Главные, возможно, вопросы ближайших лет в том, кто и на каких ценностях попробует снова придать миру общую управляемую форму, и будет ли вообще такая попытка предпринята.

Гравюра Питера Ван дер Хейдена / Автор оригинала — Питер Брейгель Старший / Общественное достояние
Читайте Monocle.ru в

«Одна из прелестей Закона Джунглей

состоит в том, что наказание уничтожает

старые счеты; все оканчивается, и никто не хмурится»

Редьярд Киплинг, цикл «Книга джунглей»

Вступление: «Новая реальность» как симптом, а не объяснение

О «новой реальности» сегодня говорят так, будто достаточно назвать один-два фактора. Одни объясняют перемены «многополярностью»: поднимаются Китай, Индия, Россия — и старый порядок перестраивается. Другие указывают на технологический рывок: роботизация, генеративный ИИ, цифровые платформы меняют экономику и политику быстрее, чем общества успевают адаптироваться. Третьи видят «консервативный поворот» и возврат национальных государств, а кто-то сравнивает нынешний период с «новым осевым временем».

Но эти объяснения сами нуждаются в объяснении. Почему геополитика, технологии, ценности и экономика одновременно сходятся в один узел? Почему то, что ещё недавно казалось «правилами», сегодня выглядит временной договорённостью? Если «новая реальность» — лишь набор внешних событий, мы не поймём, почему они складываются в систему и почему эта система начинает восприниматься как новая норма.

Тезис статьи: главный двигатель изменений последних двух десятилетий — кризис западного лево-либерального глобалистского проекта, который после распада СССР многими воспринимался как безальтернативный. Он держался на трёх обещаниях: рост и благосостояние; справедливость через универсальные нормы; снижение риска большой войны через взаимозависимость и правила. Когда эти обещания перестают воспроизводиться, мир переходит к конкуренции проектов — даже если новой универсальной альтернативы ещё нет: старая монополия теряет легитимность, потому что перестаёт быть убедительной и привлекательной.

Теоретический узел: мировоззрение как система идей, проверяемая практикой

Исторические перемены начинаются не с событий, а с целей. А цели рождаются из представлений о должном: что считать благом, ради чего допустимы издержки, что важнее — свобода, безопасность, справедливость или порядок. Поэтому ценностные формулы неизбежно лежат в основании политики.

Мировоззрение — не одна идея, а связанный пакет ответов: кто такой человек, что такое свобода, чем является государство, как должен работать рынок, что считать справедливостью, есть ли у прогресса «обязательное направление», универсальны ли нормы или у цивилизаций своя мера. В XX веке этот пакет закреплялся не только в философии, но и в международно-правовых конструкциях — от деклараций прав до правил глобальной торговли, задающих рамку «нормальной экономики».

Пока мировоззрение существует как «правильные слова», оно слабо. Исторической силой оно становится, когда воплощается в институтах и практиках — в правилах, процедурах, стандартах и привычках миллионов. В этом смысле ВТО — не просто организация, а институциональная форма веры в регулируемую многостороннюю торговлю.Ключевой механизм — проверка практикой. Проект держится на обещаниях: рост, справедливость, безопасность, управляемость будущего. Когда обещания систематически не подтверждаются, доверие падает — и это видно по решениям обществ. Финансовый кризис 2008–2009 годов стал такой проверкой: МВФ фиксировал «беспрецедентное падение объёма производства во всём мире» как следствие глобальной паники. В более общем виде доклады ООН отмечают снижение доверия к государственным институтам в последние десятилетия.

«Западный проект» как универсальное мировоззрение последних 500 лет: почему он победил

Ценности и картина мира → цели и нормы → институты и правила → массовые практики → практический результат (успех/провал; рост/утрата доверия)
Когда мы говорим: «Запад победил», важно помнить: это не география, а проект — совокупность представлений о человеке, свободе, власти, рынке, прогрессе и универсальности, ставшая нормой для значительной части человечества. Его успех опирался на силу, но решающим было другое: проект долго выглядел как «машина производства результатов», а значит — как убедительное обещание выгод тем, кто к нему присоединится.
Промышленная революция стала ключевым переломом: переход к машинному производству (с середины XVIII века в Великобритании) дал Западу производительность, технологии, военную и логистическую мощь, способность к долговременной мобилизации ресурсов. Обещание звучало просто: научное знание и институты (право, рынок, представительство, конкуренция) превращают энергию общества в рост благосостояния и личных возможностей. Пока практика подтверждала это, проект притягивал не только элиты, но и массы. ООН фиксирует: крупнейшее число международных мигрантов проживает в США (49,8 млн). Это форма «голосования жизненным выбором» за привлекательность модели.

Даже на фоне кризисов символическое лидерство Запада заметно в рейтингах «мягкой силы»: в 2025 году США сохранили первое место в Brand Finance, а сам принцип измерения привлекательности по-прежнему строится вокруг западных метрик.
Пик западного проекта после 1991 года имеет твёрдую датировку: 1 июля 1991 года прекращено действие Варшавского договора, 26 декабря 1991 года оформлено прекращение существования СССР. Мир оказался без сопоставимого идеологического конкурента, претендующего на универсальность, и это породило иллюзию «конца истории». Запад стал мировым стандартом потому, что долго соединял силу, производство результатов и универсальное обещание: «свобода + рост + порядок», подтверждаемое практикой. Когда и почему практика перестала подтверждать это обещание — к этому и ведёт разговор о нынешнем кризисе.

Главный тезис: кризис Запада — это кризис убедительности и привлекательности его мировоззрения

Несколько десятилетий западная модель выглядела как практически подтверждённая «норма»: права, рынок, открытость и универсальные правила не требовали ежедневных оправданий, потому что давали понятный результат — рост, безопасность, предсказуемость, расширение возможностей. Когда результаты стали противоречивыми, ослабли сразу два основания лидерства: рациональная убедительность и эмоциональная привлекательность. Формулы остались прежними, но перестали автоматически убеждать и вдохновлять — а именно так обычно и начинается крах больших мировоззренческих проектов.

Исторический прецедент — советский коммунистический проект. Он тоже строился как универсальный и обещал справедливость и развитие для «любого народа», вставшего на его путь. Но когда обещания перестали подтверждаться практикой и образ будущего утратил притягательность, посыпались сначала доверие и лояльность, а затем и институты. Важно не морализаторство, а механизм: утрата убедительности и привлекательности ускоряет распад конструкций быстрее, чем ожидают даже противники проекта.

В западном случае первый удар пришёлся по вере в то, что «правила сильнее политики». Глобалистская логика утверждала: взаимозависимость и торговля делают разрыв слишком дорогим, а потому маловероятным. Но связность оказалась обратимой: политические решения смогли ломать сложившиеся контуры. Eurostat фиксирует это как длительный тренд, а не эпизод: падение экспорта ЕС в Россию на 61% и импорта из России на 89% между I кварталом 2022 года и III кварталом 2025 года. Когда санкции и ограничения становятся рутинным инструментом, страдает не только экономика — подрывается сама убедительность обещания «универсальных правил».

Второе обещание — безопасность через взаимозависимость и институты: большая война должна была стать маргинальной. Под эту установку десятилетиями перестраивались приоритеты, где военное отходило на второй план. Но структура расходов говорит о возврате силовой рамки: SIPRI сообщает, что мировые военные расходы выросли до 2718 млрд долларов в 2024 году — почти на 10% за год. Если безопасность снова приходится «покупать силой», рациональная логика мира правил перестаёт работать как гарантия — и одновременно тускнеет привлекательность образа «мира без больших войн».

Третье обещание — устойчивость и необратимость западной интеграционной модели. Однако обратимость проявилась внутри самого Запада. На референдуме 2016 года сторонники выхода Великобритании из ЕС победили с 51,9%, а 31 января 2020 года выход стал фактом. Интеграция перестала восприниматься частью общества как безусловное благо — и это уже кризис не расчёта, а притягательности: лояльность к «центру» больше не самоочевидна.

«Промышленный центр мира сместился»: универсальность Запада больше не равна производственной монополии

Ни один факт последних лет не подрывает западную монополию так наглядно, как смещение «фабрики мира». По данным ООН, Китай производит около 29% мировой промышленной продукции. Либерально-глобалистское обещание подразумевало, что рынок и открытость закрепят лидерство тех, кто задаёт правила; практика дала иной результат: в новых условиях выиграл Китай, оказавшийся эффективнее именно внутри глобализации. Универсальность Запада перестала совпадать с производственной монополией.

Китайский успех — не случайность, а демонстрация особой промышленной дисциплины: умения входить в цепочки, превращать сборку в индустриальные кластеры, наращивать инфраструктуру и кадры и перетягивать целые отрасли. Показательный пример — солнечная энергетика: на мировом рынке китайское доминирование в производственных мощностях по выпуску модулей привело к перепроизводству, обвалу цен и защитным мерам у конкурентов. Это означает, что Китай научился не просто участвовать в глобальном рынке, а выигрывать в нём — ценой, масштабом и скоростью.

При этом китайский рывок не равен созданию «нового модерна». Значительная часть ключевых технологических платформ современности возникала не в Китае, но он оказался способен масштабировать их так, что масштаб стал силой. Его преимущество чаще проявляется не как первенство в принципах, а как культура копирования, адаптации и развертывания — способность превращать уже созданное в массовый глобальный стандарт.

История знает уязвимость такой стратегии. Россия XVIII — первой половины XIX века часто брала лучшие западные образцы стрелкового оружия, дорабатывала и ставила в производство с неизбежным лагом. Пока «база» оставалась прежней (гладкоствольное оружие), лаг был терпим. Но когда в 1850-х на Западе начался массовый переход к нарезным винтовкам, отставание стало одним из факторов военной слабости в Крымской войне. Вывод простой: скорость внедрения и масштабирование компенсируют многое, но могут не спасти в момент качественного технологического перелома — когда решают новые принципы и новые образцы.

Отсюда двойной смысл вызова для Запада. Он реален: если мировая мастерская устойчиво находится вне Запада, то образ Запада как «естественного центра» теряет рациональную убедительность. Но пока ещё сохраняется гипотеза «реванша через творчество»: следующий крупный технологический скачок способен перераспределить роли — если Запад удержит преимущество в создании новых платформ. Это не гарантия, а проблема, решение который ещё нужно доказать практикой.

И всё же привлекательность Запада пока держится. Многие страны по-прежнему готовы реформировать институты под европейские стандарты, а миграционная статистика показывает устойчивый вектор к США и Европе. Поэтому симптом «смещения промышленного центра» стоит читать сдержанно: Китай наступает и тем самым снижает убедительность западного тезиса о лидерстве «по праву рынка», но итог не предрешён. На горизонте конкурируют две силы: китайское преимущество масштаба и западная ставка на способность создавать новое. Кто окажется сильнее — вопрос открытый, и именно этим объясняется нервность эпохи.

Индия как новый демографический двигатель — но без западного культурного «переезда»

Один из недооценённых сдвигов последних лет — возвращение демографии в разряд «жёстких» факторов истории. По докладу UNFPA, к середине 2023 года население Индии должно было достичь 1,4286 млрд и превысить население Китая (1,4257 млрд). Это не просто статистика: именно здесь формируется крупнейший резерв рабочей силы, спроса и человеческой энергии на ближайшие десятилетия.

«Количество» снова становится решающим, потому что знания и технологии распространяются быстрее, чем раньше: массовое обучение, цифровые сервисы и трансграничные рынки сокращают дистанцию между изобретением и внедрением. В такой среде ключевой ресурс — способность общества массово усваивать и массово применять, а это легче при большом внутреннем рынке, широкой кадровой базе и мощной демографической пирамиде. Формула Наполеона про «большие батальоны» в XXI веке работает уже не только в армии, но и в индустрии, инфраструктуре и инженерии.

Индия опровергает ещё одно негласное обещание позднего западного проекта: модернизация обязательно равна вестернизации. Страна участвует в глобальной экономике, сохраняя собственную культурную матрицу и самостоятельную внешнеполитическую линию. На уровне фактов это видно хотя бы в том, что Индия не присоединялась к санкциям против России; на уровне дипломатического языка — в рамке «стратегической автономии». Это не «антизападность», а отказ считать культурное переформатирование обязательной платой за рост.

На другом полюсе — демографическая перспектива Запада. Евростат фиксирует в ЕС суммарный коэффициент рождаемости 1,38 ребёнка на женщину в 2023 году и крупнейшее годовое падение числа рождений с 1961 года; прогнозы ООН добавляют долгую тенденцию: население Европы к 2100 году может сократиться на 21% относительно пика 2020 года. Демография здесь не сводится к пособиям: в богатых обществах рожают меньше, чем в бедных, значит, решают и ценности — образ хорошей жизни, смысл семьи, отношение к долгосрочным обязательствам. Pew Research показывает для США мировоззренческий разрыв: у христиан завершённая рождаемость выше (2,2), чем у нерелигиозных американцев (1,8). Это не универсальный закон, но важный намёк: вопрос «зачем дети» решается не бухгалтерией, а смыслами — и здесь Запад пока ищет убедительный ответ.

Иногда возражают: дефицит людей компенсируют роботы. Частично да, но и тут нет «западной страховки»: по данным International Federation of Robotics, 70% всех новых промышленных роботов, установленных в 2023 году, пришлись на Азию. Технологии смягчают демографические ограничения, но не отменяют их автоматически.

Вывод осторожный, но определённый: демографический вес снова становится источником силы — наряду с образованием, институтами и технологической инициативой. Индия усиливается без обязательной вестернизации; Запад же, судя по низкой рождаемости и прогнозам, в число демографических лидеров не входит, и это подтачивает убедительность западного проекта как единственного «естественного будущего».

Санкции и «экономика ограничений»: глобальный рынок оказался политически уязвим

Одно из ключевых обещаний либерально-глобалистского проекта звучало как аксиома: торговля связывает интересы так тесно, что крупные конфликты становятся невыгодными и потому менее вероятными. Отсюда выросла эпоха взаимозависимости — трансграничные расчёты, «общие правила», длинные цепочки поставок. Рынок воспринимался как нейтральная среда, где политические противоречия «обезвреживаются» взаимной выгодой.

Но практика показала обратимость этой нейтральности. Санкции превратились из исключения в норму, и сам этот переход подрывает прежнее обещание. В 2025 году ЕС утвердил 19-й пакет санкций против России: речь идёт уже не о точечных мерах, а об инфраструктуре ограничений. Торговля переключилась из режима взаимной выгоды в режим ограничений и замещения; Евростат прямо связывает динамику с введёнными ограничениями. Глобальный рынок всё меньше похож на единое пространство универсальных выгод и всё больше — на систему исключений и политически задаваемых режимов доступа.

Отсюда и мировоззренческий эффект: страдает фундаментальная вера в нейтральность и универсальность правил. Одновременно ослабевает привлекательность прежней версии глобализации: жить в мире, где взаимозависимость может в любой момент превратиться в уязвимость, психологически и политически труднее. Поэтому государства всё чаще страхуются автономией и резервируют критические цепочки — даже понимая, что это дороже.

«Переориентация потоков ресурсов»: глобализация распалась на «коридоры»

Поздняя глобализация держалась не только на экономическом удобстве, но и на идее: единый рынок со временем становится настолько плотным, что превращается в пространство «вне политики». Общие правила должны были делать маршруты предсказуемыми, а взаимная выгода — удерживать от разрыва. В энергетике эта вера выглядела особенно убедительно: нефть и газ мыслились как «обычный товар», а взаимозависимость Европы и России — как практическая гарантия стабильности.

Проверка практикой показала предел этого подхода. Когда определяющим стал конфликт, выяснилось, что единый рынок не гарантирует единых маршрутов: доступ и сервисы можно перекроить волевым решением, а взаимозависимость превратить в уязвимость. Политический или военный конфликт способен переформатировать торговлю и затем закрепить новые траектории как «нормальность».

Самый наглядный знак «коридоризации» — разворот российских нефтяных потоков в Азию. Поставки нефти в Индию в 2023 году выросли в 18 раз по сравнению с 2021-м (с 4,5 до 82 млн тонн), а в Китай — увеличились примерно на треть (с 80 до 107 млн тонн). Важен не только поворот, но и его масштаб: потоки не «растворились» в общем рынке, а перешли в новые устойчивые коридоры.

Мировоззренческий смысл симптома прямой. Глобализация обещала универсальную выгоду единого рынка и единой логики маршрутов; практика показала, что в критический момент универсальность уступает месту блоковой архитектуре и режимам доступа. В мире, где сырьевые потоки можно быстро переориентировать политическим решением, рынок перестаёт быть нейтральной средой и становится продолжением геополитики. Значит, «рынка по умолчанию» больше нет: есть сеть коридоров — каждый со своими правилами, рисками и политической рамкой.

Возврат большой войны и милитаризация: «конец истории» не подтвердился

Одним из ключевых обещаний позднего западного проекта было убеждение, что крупная война в Европе невозможна или, по крайней мере, нерациональна. Отсюда вытекала идея «дивидендов мира»: раз главная угроза ушла, ресурсы можно переводить из обороны в благосостояние, а безопасность обеспечивать институтами, взаимозависимостью и экономической рациональностью. Не случайно после холодной войны в Европе доминировал курс на снижение оборонной нагрузки; аналитические обзоры фиксируют крупные сокращения в первой половине 1990-х и общее уменьшение оборонной нагрузки относительно экономики.

Эта вера породила измеримую практику. Даже по линии НАТО видно, насколько долго идеал «мирной нормы» удерживал расходы ниже заявленного ориентира: генсек НАТО в феврале 2024 года отмечал, что в 2024-м ожидается 18 союзников, достигающих цели 2% ВВП, и подчёркивал, что это «шестикратный рост» по сравнению с 2014 годом, когда цель выполняли лишь три страны. Само сопоставление показывает прежнюю логику: если безопасность гарантируют правила и интеграция, оборона воспринимается как второстепенная статья.

Но в 2020-е эта логика дала сбой. Война снова стала центральным фактором политики и экономики, а милитаризация — не всплеском, а длительной установкой. SIPRI отмечает, что рост мировых военных расходов в 2024 году был самым резким год-к-году за десятилетия и что увеличение наблюдалось во всех регионах на фоне повышенной напряжённости. Это не только европейская история: в 2024-м военные бюджеты увеличили более чем сто стран, включая удалённые от Европы.

Практика показала, что в критические моменты именно безопасность и способность к мобилизации задают рамку решений, а экономика становится инструментом конфликта, а не нейтральной средой. Это не «конец Запада», но конец его прежней монополии на убеждение: если Европа снова живёт в логике большой войны и ускоренного наращивания обороны, прежний образ будущего — «мир без крупных войн» — теряет и убедительность, и привлекательность.

Пандемия: «открытый мир» за считанные недели стал миром границ и чрезвычайных режимов

Поздняя глобализация держалась не только на расчёте, но и на ценностном обещании: высокая мобильность — базовое благо и почти естественное состояние современности. Открытые границы, дешёвые перелёты, обучение и работа «где угодно» воспринимались как необратимая норма; граница должна была терять значение, а взаимная выгода — снижать политические риски.

Пандемия проверила это обещание на прочность. 11 марта 2020 года ВОЗ охарактеризовала COVID-19 как пандемию — и мир увидел, как быстро открытость отменяется административным решением. Показательный индикатор — международный туризм: UN Tourism фиксирует падение международных прибытий на 74% в 2020 году. Мобильность оказалась не правом эпохи, а режимом, который можно остановить почти синхронно.

Чрезвычайность оказалась не кратким эпизодом. Символическая точка была поставлена лишь 5 мая 2023 года, когда ВОЗ объявила о завершении статуса глобальной чрезвычайной ситуации. Сам факт трёхлетнего «особого режима» стал мировоззренческим уроком: открытость — условный порядок, который ограничивают ради более приоритетной цели, прежде всего безопасности.

Этот урок легко перенёсся в политику. Пандемия приучила государства к мысли, что доступы и маршруты можно перекрывать в рамках «высшего основания». Поэтому стало проще конструировать барьеры уже геополитического типа: запреты на въезд, ограничения расчётов, транспортные «закрытия», режимы исключения. Совет ЕС прямо описывает санкции как сочетание travel bans и asset freezes; аналогичная механика видна в режимах ЕС по Ирану, а санкционный режим ООН по КНДР показывает, как далеко могут заходить ограничения на международные сервисы и транспорт. Мир всё заметнее живёт в логике «условного доступа».

Естественным следствием стала ускоренная фрагментация: если единое пространство больше не гарантировано, растёт спрос на альтернативные площадки и собственные коридоры кооперации. Это видно по расширению незападных форматов: Иран стал членом ШОС в июле 2023 года, Белоруссия присоединилась в июле 2024-го; в 2024 году в БРИКС вошли Египет, Иран, ОАЭ и Эфиопия. «Триумф альтернативы», но при этом и симптом распада единого режима доступа.

Правый поворот и усталость от либерального консенсуса внутри Запада: поиск альтернативы «изнутри»

Либерально-демократический консенсус конца XX — начала XXI века обещал Западу устойчивость его центральных институтов и предсказуемость: те же отлаженные институты, закреплённые права и наднациональные правила должны были удерживать крайности на периферии и переводить конфликты в управляемые процедуры. В Европе это подкрепляла интеграция и общие нормы, в США — вера в то, что «система» перерабатывает кризисы, сохраняя единый национальный проект.

Проверка практикой дала иной эффект: внутри Запада возник массовый запрос на корректировку курса, который выражается в правых и евроскептических настроениях. Это важно читать как поиск альтернативы внутри западного мира, а не как «отказ от демократии». Часть общества перестала считать прежний пакет решений безусловно убедительным и привлекательным: наднациональные ограничения — слишком жёсткими, миграционную и культурную повестку — конфликтогенной, социальные обязательства — дорогими, «зелёную» трансформацию — плохо согласованной с издержками.

В Европе сдвиг фиксируется цифрами: по итогам выборов в Европарламент 2024 года две правые еврофракции получили 131 место. Это не «конец Европы», но измеримый сигнал мейнстримизации: то, что недавно было краем поля, становится парламентским фактором. Дополняет картину и то, что крайние правые партии к 2025 году возглавляли правительства нескольких стран ЕС или входили в коалиции в ряде других — то есть влияют на повестку шире, чем собственные электораты.

Параллельная логика читается и в США: правый запрос оформился как устойчивый политический механизм. На выборах 2024 года Дональд Трамп получил 312 голосов выборщиков против 226 у Камалы Харрис. Это не объясняет причин, но подтверждает факт: разворот — явление внутри-западное, а не сугубо европейское.

Совокупность данных подсказывает вывод: западная модель не исчезла и остаётся привлекательной, но её прежняя безальтернативность ослабла даже дома. Значимые группы требуют пересборки курса, который долго считался единственно правильным. И это ещё одна трещина в монополии либерально-глобалистского мировоззрения: когда «центр» вынужден спорить с альтернативой у себя дома, универсальность перестаёт быть самоочевидной и становится предметом политической конкуренции.

Миграция и конфликт идентичностей: «универсальный человек» оказался неуниверсальным

Миграционная политика Запада последних десятилетий опиралась не только на экономический расчёт, но и на мировоззренческую программу. Её замысел был прост: если права и достоинство объявлены универсальными, то культурные различия со временем утратят остроту, а общество сможет собираться вокруг общей «гражданской нормы» — закона, процедур, равных возможностей. Открытость к мигрантам воспринималась как практическое продолжение универсализма: западная модель якобы не привязана к этничности и происхождению. Ожидание выглядело логичным: миграция даст экономике рабочие руки, а обществу — разнообразие без распада единства, потому что «универсальный человек» должен сравнительно легко включаться в универсальные институты.

На практике эта идея закрепилась в устойчивых механизмах: открытость рынков труда, гуманитарные режимы, расширение правовых оснований приёма и защиты, доктрина мультикультурализма. Замысел частично сработал: Запад остался главным магнитом перемещений. Но именно масштабы потоков выявили пределы ожидания: общий язык прав не гарантирует совпадения ценностных привычек, семейных моделей, религиозных и моральных норм, представлений о справедливости. Поэтому миграция стала не «технической» темой рынка труда, а вопросом о границах солидарности и символическом содержании западного «мы». Это видно и по политической повестке: в ЕС миграция и война на Украине оказываются среди ключевых проблем для населения.

При больших объёмах миграции неизбежно растёт нагрузка на инфраструктуру — школы, жильё, здравоохранение, муниципальные услуги — и усиливается напряжение вокруг доверия к общему порядку. В этой точке исходная формула «универсальный человек встроится в универсальные институты» стала работать хуже, чем предполагалось: интеграция оказалась долгой, конфликтной и неодинаковой по группам и странам.

Отсюда — институциональная корректировка курса. Европа не отказалась от универсалистского языка, но стала перестраивать правила допуска и процедуры. Сам факт принятия Пакта ЕС о миграции и убежище — симптом: когда проект вынужден менять базовые механики, значит, прежний набор ожиданий не дал желаемого результата.

Похожая динамика проявилась и в США: миграция стала темой поляризации, и выборы всё чаще превращаются в спор о границах и идентичности. Pew Research в контексте выборов 2024 года фиксировал: 61% избирателей считали иммиграцию «очень важной» темой для своего выбора. Вопрос перешёл из зоны администрирования в зону самоопределения.

В итоге мировоззренческая история миграции на Западе выглядит так: универсализм хотел сделать мобильность людей продолжением универсальных правил и выгод — экономических и моральных; реализация сохранила привлекательность Запада как места жизни, но дала непредвиденный эффект — миграция стала линией внутреннего разлома. Разрыв между намерением и итогом стал ещё одним источником кризиса: обещание универсальной совместимости оказалось частичным и потребовало новой идеи общественного единства, которой либеральный консенсус пока не предложил в убедительной и привлекательной форме.

Россия и универсалистский проект

Российский пример — один из наиболее показательных. В годы перестройки СССР отказался от коммунистической идеи и поверил в универсализм западной либеральной модели. Этот выбор обернулся для Союза распадом, что само по себе красноречиво. Но Россия и далее пыталась строить либеральную демократию, рынок и правовое государство. Однако по мере практической реализации ожидания не подтвердились: экономический кризис, бедность, криминал 1990-х подорвали веру в то, что «универсальные рецепты» автоматически работают в российской среде и их пришлось какие-то больше, какие-то меньше переписывать.

Разочарование усиливалось тем, что «встраивание» не было принято Западом как равноправный проект. Россию не приняли ни в НАТО, ни в ЕС; для идеи «Европы от Лиссабона до Владивостока» «универсальный» Запад оказался слишком шовинистичен, и вместо «неделимой безопасности», напротив, блок НАТО цеплялся за доставшийся ему кусок из бывших соцстран и Прибалтики. Украинский кризис и последующие решения по языку, символам и культурной политике стали ещё одним источником взаимного отчуждения; после провала дипломатического урегулирования Россия начала Специальную военную операцию.

По мере утраты доверия к западному пути Россия стала выстраивать собственную ценностную рамку, апеллируя к традиционным ценностям как альтернативе западному проекту. Вокруг неё начали группироваться государства, которые не хотят воспринимать глобалистский универсализм как единственную норму. Дополнительный удар по привлекательности западного универсализма наносит все углубляющееся осознание неслучайности его связки с вмешательством во внутренние дела других государств: по данным администрации Трампа, США с 1953 года были причастны к 80 успешным и неудачным переворотам за рубежом. Когда универсализм опирается на принуждение и внешнее управление, он теряет образ «мирного проекта» и начинает восприниматься как инструмент доминирования.

Именно поэтому мир ускоренно входит в эпоху конкурирующих проектов: «правила» снова требуют не только рационального доказательства, но и культурной, эмоциональной привлекательности — а монополия западного универсализма перестаёт быть самоочевидной.

Почему Китай и Индия пока не стали «новым Западом» в мировоззренческом смысле

Китай и Индия — главные истории роста XXI века, и потому велик соблазн объявить их альтернативой Запада. Но для мировоззренческого лидерства одного экономического успеха мало. «Западный проект» держался на двух опорах: на убедительности (обещании эффективности институтов) и на привлекательности (образе желаемой жизни — куда хочется переехать, где хочется учиться, как хочется жить). Китай и Индия уверенно закрывают первое, но второе пока складывается слабее и, главное, не оформлено как универсальная «экспортируемая норма» для других.

Если проверить это западным «термометром» измерения «мягкой силы», то увидим, что в феврале 2025 года Brand Finance снова поставил США на первое место в Global Soft Power Index, а Китай — на второе, при этом отмечая, что у Китая сравнительно слабее репутационный компонент (в 2025 году по показателю Reputation — лишь в третьем десятке). Индия при всей динамике остаётся существенно ниже — около 30-го места.

Ещё яснее работает самый надёжный тест привлекательности — миграционный выбор миллионов. По данным ООН (UN DESA) США сохраняют статус главной «точки притяжения» мира. Миграция как индикатор «куда едут за лучшей долей» показывает: западный образ жизни остаётся мощным магнитом, тогда как Китай и Индия в роли массового направления «переезда мечты» пока не сопоставимы.

Третий индикатор — образовательные потоки. ЮНЕСКО фиксирует рост международной образовательной мобильности: в 2025 году 6,9 млн студентов учатся вне страны происхождения. При этом инфраструктура статуса и качества по-прежнему сосредоточена на Западе: по данным IOM / World Migration Report 2024 крупнейшей страной обучения остаются США (более 833 тыс. иностранных студентов), далее идут Великобритания, Австралия, Германия и Канада.

Наконец, есть фундаментальная «культурная инфраструктура» универсальности — язык и медийно-научная среда. Английский остаётся главным языком глобальной повседневности интернета: W3Techs оценивает его долю примерно как половину сайтов с известным языком контента. В академическом мире сохраняется похожая асимметрия: исследование 2024 года отмечает, что по состоянию на конец 2021-го менее 7% журналов позволяли авторам публиковаться не на английском. Это и есть «тихое» преимущество Запада: даже в кризис он удерживает каналы статуса — язык науки, профессиональные стандарты и медийную универсальность.

Поэтому корректнее сказать так: Китай и Индия доказали, что рост возможен без копирования Запада как целого; Китай наращивает влияние и учится упаковывать его в образы, Индия усиливает культурный экспорт и «потенциал будущего». Но пока их траектории выглядят скорее как успешные цивилизационные пути, чем как универсальный проект «под ключ» — не только рационально эффективный, но и желанный как норма жизни. Запад утратил монополию, однако пока не утратил способности быть мерой сравнения — и именно это делает кризис опасной развилкой, а не финалом эпохи.

Центральный вывод: мир входит в эпоху конкурирующих мировоззрений при дефиците универсального проекта

«Новая реальность» точнее описывается не как простая многополярность сил, а как многополярность смыслов — при вакууме общепринятой универсальности. Западный либерально-глобалистский пакет идей уже не действует как единственная самоочевидная норма, но и альтернативный «новый Запад» пока не оформился: Китай и Индия демонстрируют эффективность, однако их путь не стал универсальной экспортируемой нормой. В результате мир всё чаще живёт по конкурирующим проектам, которые вынуждены сосуществовать без общего арбитра.

Причины, по которым Запад утратил монополию на убедительность и привлекательность, лежат прежде всего в мировоззренческой области: леволиберальный глобалистский проект оказался неспособным устойчиво реализовать заявленные идеи. Разрыв между обещанным и реализованным лишил прежнюю «нормальность» статуса самоочевидной — и запустил поиск новой, на иных ценностных основаниях.

Однако это не означает отказа от глобализма как факта. Мир уже «сжат» связью, логистикой, финансами, цифровыми платформами и управленческими технологиями. Поэтому нынешняя фрагментация — санкционные коридоры, блоковые форматы, разрывы цепочек — скорее выглядит как переходная форма борьбы за то, кто и по каким правилам будет осуществлять глобальное управление. Запад во главе с США столкнулся с кризисом, который поставил под сомнение его роль единственного центра такого управления — и это кризис не только силовой, но и мировоззренческий: снизилось доверие к универсальным обещаниям, а значит, снизилась и готовность признавать лидерство «по умолчанию».

Отсюда более дальняя перспектива: мы входим в фазу конкурирующих мировоззрений и временной фрагментации, но за ней почти неизбежно последует новая попытка глобального управления — уже на иных ценностных основаниях и с иным распределением полномочий. Победит тот, кто снова сумеет соединить убедительность (результат, эффективность, безопасность) и привлекательность (образ будущего, в который хочется верить и который хочется разделить).

А возможно, что по крайней мере для одной и важнейшей части Запада, для Европы все еще хуже. Когда-то колонизовавшая практически весь мир, кроме, отметим, России, но включая первоначальную территорию нынешних США, Европа теперь становится объектом едва ли не колониальных притязаний со стороны последних. 

Три сценария на 5–15 лет: что может стать «новой универсальностью» — или почему её не будет

Если смотреть на ситуацию как на историческую развилку, горизонту 5–15 лет соответствуют три реалистичных сценария. Каждый можно проверять по фактам: что происходит с войной и расходами, торговлей и санкциями, миграцией и образованием, климатическим регулированием и технологическими стандартами.

Первый сценарий — реставрация западного проекта через реформу институтов и новую социальную сделку. Запад сможет вернуть роль «универсального центра», если снова начнёт выполнять базовые обещания: безопасность без постоянной мобилизации, рост без распада социальной ткани, управляемость миграции без внутреннего разлома, предсказуемые правила без произвольной исключительности. Шанс — в сохранении культурной инфраструктуры универсальности: язык, университеты, стандарты технологий, миграционная притягательность. Препятствие — глубина недоверия и внутренний конфликт о том, что считать новой нормой.

Второй сценарий — синтез: частичная универсальность без мировоззренческой монополии. Универсальными станут не идеологии, а стандарты — технологические, финансовые, климатические — плюс минимальный ценностный консенсус для управления рисками. Главным полем станет борьба за протоколы и нормы: цифровые платформы, ИИ, логистика, энергетический переход, правила расчётов. Ценностная часть будет ограниченной: «не согласны во всём, но держим минимум совместимости».

Третий сценарий — фрагментация: закрепление мира «коридоров», блоков и режимов исключений. Глобализация не исчезает, но работает по режимам допуска: торговля, технологии, финансы и логистика действуют не «по умолчанию», а через разрешения и исключения. Милитаризация делает этот вариант более устойчивым: рост оборонных расходов стимулирует страховаться автономией, а не доверием. Риск — закрепление подозрительности как нормы и разрыв там, где сотрудничество было бы выгодно.

Три сценария — три набора проверяемых индикаторов

Реставрация Запада будет читаться в снижении доли санкций и исключений в торговле, замедлении роста военных расходов, восстановлении доверия к институтам и усилении западной притягательности в миграции и образовании, а также в закреплении западных технологических стандартов. Синтез проявится в росте роли унифицированных стандартов при идеологическом плюрализме и в «дублируемых системах» торговли и расчётов. Фрагментация — в хронических санкциях и разрывах, росте военных расходов, политизации миграции, расхождении климатических мер и стандартов по линиям блоков.

Главный вопрос ближайших лет не в том, «закончится ли глобализация», а в том, кто и на каких ценностях попробует снова придать миру общую управляемую форму. Уточняющие вопросы: найдёт ли Запад новую формулу универсальности? Или она будет выдвинута иным субъектом — страной, а скорее группой стран, как и сам Запад? Или мир закрепит пост-универсальную норму конкурирующих мировоззрений, где будущее определяется качеством проектов, умеющих соединить результат и смысл.