— Всю первую часть пьесы «Весы» ваш герой сидит на заднем плане и ничего не говорит. Что у вас с ним общего?
— Во-первых, возраст. Герою по пьесе «хорошо за 50». Во-вторых, мне близко его отношение к детям. У Гришковца герой, правда, говорит не всегда моим слогом. Театр — это искусство интонаций в большей степени, поэтому надо в эту интонационную систему координат долго вникать. Придумать, как такие слова, как у Жени в пьесе, должны прозвучать, потому что он очень честный человек. Не все сразу выговаривается. Как сказать «доченька моя маленькая», чтобы было трогательно? Не знаю…
— Вы бы сказали по-другому?
— Просто это не в моем лексиконе. На сцене будет видно, убедительно получится или нет. Для меня интересная задача — присвоить себе боль человека за родное существо. Говорить на сцене легче, чем молчать. А мой персонаж молчит. И мне интересно это молчание.
— А вам часто в ролях приходится присваивать боль?
— У каждого персонажа должна быть некая болевая точка, которую он пытается преодолеть — или помогает кому-то ее преодолеть.
— Вы уже несколько раз играли в постановках по пьесам Гришковца. Чем вам близок его подход?
— Это мой человек в понимании драматургии, жизни и сегодняшних людей. Мы иронизируем, что он мой Чехов. Не знаю, считает ли Женя меня своим Станиславским. Он формулирует так, как я думаю. Мне очень близки его мысли и его способность просто говорить об очень важных вещах, о понятиях, которые затирают.
— Вам этого сейчас не хватает в театре?
— Очень! Никого не хочу осуждать, но мне в театре не хватает человеческих посылов. Режиссерских хватает, а актерских — мало все-таки. С возрастом в профессии хочется пробовать что-то, чего ты не пробовал. Это очень трудно и очень больно. У опытных актеров уже есть свои штампы. И какие-то новые штампики набрать было бы здорово, но нелегко заставить себя искать то, чего еще не умеешь. Не хочется выглядеть бездарным, не хочется выглядеть неумехой, негармоничным… Однако это интересно испытать, и Гришковец меня мотивирует.
— Вы продолжаете периодически преподавать в Америке. Почему там ценят русский театр?
— Традиции драматического театра в Америке условны. Есть очень хорошие постановки, но института драматического театра нет. На Западе благоговейно относятся к нам и прекрасно знают, что такое МХАТ. Даже сейчас у нас в вузе находятся гарвардские студенты. Американцы за образование платят деньги, и значит, идут только к тем, кому доверяют. Это очень приятно. Наши студенты довольно ленивы, избалованы государственным образованием. Думают, поступили — значит, ты им уже обязан.
— Сложно представить, как ленятся те, кто поступает к вам по три раза.
— Нет, актеры — ленивые. Я и сам ленив. Конечно, у нас профессиональный отбор по качеству студентов лучше, но в США ответственность и готовность к работе больше. Когда зарубежные начинающие актеры приезжают в московские театры, их удивляет все начиная с гардероба. В Америке прийти в театр — как прийти в кино. Если тебе жарко, пальтишко держишь на руках. Удивляет постоянный репертуар: для них странно, что актер может играть спектакль несколько лет. Они спрашивают: «Как? Неужели зритель ходит?» Удивляет систематизированное театральное образование в целом. Такого нет нигде в мире.
— Насколько разобщены театральные школы в России? Сейчас важно, окончил ты МХАТ, «Щуку» или «Щепку», чтобы потом устроиться в хороший театр?
— Уже не важно. Да и никогда важно не было. Здесь, конечно, пространства, намоленные великими людьми. Но время же меняется. Раньше, даже в пору моей молодости, это были отдельные направления — школа переживания, школа представления или просто школа малого театра. А сейчас — этакий «унисекс» в подходе к воспитанию актера. Сейчас даже по амплуа не набирают — скажем, берем героя-любовника, характерного, берем трагика, берем инженю-кокет… Все смешалось — и хорошо. Многие студенты, которые не смогли закончить МХАТ у меня на курсе по разным причинам, очень успешно продолжают обучение в других престижных театральных вузах.
— Говорят, что «щукинцев» не пускают на спектакли Богомолова.
— Это личное дело педагога, но если мне что-то не нравится, я, наоборот, хочу услышать мнение студентов. Если им понравилось, в отличие от меня, то пусть на профессиональном уровне объяснят, почему! Сам я, конечно, не всеяден. Но все равно: как в Голливуде с кинематографом, так в России с театром. Если не шедевры, то какие-то культовые спектакли появляются здесь часто. В чем заслуга Станиславского? В том, что он ввел некую форму воспитания среднего артиста у нас. Не серого, а среднего. У нас средний уровень очень высокий.
— А чего не хватает российскому кино, по-вашему?
— Нам не хватает времени, чтобы это стало серьезной индустрией. Мы отстаем в этой сфере лет на 20. Появляется и что-то прекрасное, но в основном — жвачка.
— Почему традиции советского кино не удалось взять за основу?
— Время поменялось, условия поменялись. «Мне вчера дали свободу, что я с ней делать буду», пел Высоцкий. Многие кинематографисты, как и драматурги, попросту растерялись. Когда мы существовали в условиях цензуры, каждый намек, каждое подмигивание расценивали как невероятный прорыв… А сейчас подмигивай — не подмигивай, а за пазухой нужно что-то иметь, чтобы высказаться.
— В документальном театре теперь часто играют люди без актерского образования. Как относитесь к этому?
— Документальный театр как некий этап воспитания студентов — это интересно. Но заниматься им всю жизнь, как многие мои друзья, не хочу. Я не считаю, что предмет театра — освещать то или иное явление в обществе через документы. Мы играли в спектакле Гришковца «Осада», которому уже больше 13 лет. Там греческие мифы пересказаны очень простым языком. Это считывалось как наше отношение к понятиям мира и войны. А сейчас на постановку смотрят в контексте событий на Украине, и это приобретает новый смысл. В документальном театре вполне можно не быть актером. А для меня театр — метафора, не просто биографическая деталь того или иного государства или какого-то явления.
— В Театре «Практика» сейчас идет «Это тоже я. Вербатим» выпускников Брусникина. Вы смотрите много студенческих постановок — как меняются вкусы молодых актеров?
— Театр — живое существо, и его интонации стареют, как и человек. У меня, например, уже есть некоторые затруднения в том, как сейчас со студентами заниматься. Время поменялось, а я умею делать то, что делал 10 лет назад. И чуть-чуть не умею того, чего требует время сейчас. Это мой личный педагогический застой.
— Как это проявляется?
— То, что я умею делать, может быть неинтересно уже. А другому я еще не научился.
— А чему вас учат студенты?
— Сегодня вы другими глазами читаете Чехова и Гамлета. Хотя мне кажется, что я еще молодой, у вас «Чайка» — уже про другое. Тем более интересно ее ставить с американцами. У нас сформировались клише, некоторый пиетет перед Чеховым. А гарвардские студенты очень свободно относятся к такой драматургии, хотя и очень любят ее. Придумывают какие-то удивительные человеческие ходы…
— Например?
— Например, «Чайка» начинается с того, что Медведенко спрашивает Машу: «Отчего вы всегда ходите в черном?» Она отвечает: «Это траур по моей жизни». Почему Чехов начинает с этой фразы, можно домысливать, используя этюды или какие-то несловесные решения. Почему не говорит сразу: «Я люблю вас, будьте моей женой»? Или герой не находит слов, ищет общую тему, или ему не нравится что-то в героине?.. Один американец очень смешно предположил. Говорит: там же озеро рядом, там чайки летают, чайка испачкала героине плечо, на темной одежде видно пятно. «А что вы ходите в черном? Ходили бы в белом — не было бы заметно». Разве это не прекрасно?