Почему книга лауреатов стала мировым бестселлером и тождественен ли этот факт ее научной ценности? С какими выводами нобелиатов могли бы поспорить Франсуа Гизо и Александр Аузан? Своими размышлениями по итогам определения лауреатов экономической премии памяти Альфреда Нобеля 2024 года с «Моноклем» поделился Жак Сапир, эксперт клуба «Валдай», директор по исследованиям парижской Высшей школы социальных наук (EHESS).
— Как вы оцениваете вклад лауреатов 2024 года в развитие институциональной теории развития?
— Работа Дарона Аджемоглу, Джеймса Алана Робинсона и Саймона Джонсона, которые только что получили Нобелевскую премию по экономике за «исследования того, как формируются институты и как они влияют на процветание», важна, поскольку она показывает, что макроэкономические условия, следующие «вашингтонскому консенсусу», не являются, как думали экономисты, центральным вопросом развития. Лауреаты дистанцируются от интерпретации, которую можно было бы назвать экономоцентричной, то есть в анализе долгосрочного роста полностью сосредоточенной на экономике и доступности природных ресурсов, в их случае — с конца восемнадцатого века до настоящего времени.
Признание их работы Банком Швеции (который присуждает премию), таким образом, отчасти является признанием институциональной и особенно неоинституциональной школы экономической теории. Эта школа мысли уже была частично признана в 2016 году присуждением Нобелевской премии Оливеру Харту и Бенгту Хольмстрёму за теорию контрактов, но особенно Нобелевской премии 2009 года, которая была присуждена госпоже Элинор Остром «за анализ экономического управления, в частности в области общей собственности» и Оливеру Итону Уильямсону «за анализ экономического управления, в особенности границ фирмы».
В своей книге Why Nations Fail: The Origins of Power, Prosperity, and Poverty, опубликованной в 2012 году, Аджемоглу и Робинсон использовали вклад институционализма, экономики развития, экономической истории и политологии, чтобы объяснить, почему страны прошли разные пути развития на протяжении всей истории, при этом некоторые достигли процветания, а другие остались в бедности. Авторы выделили набор институтов, явных и неявных, которые либо препятствуют экономическому и социальному развитию, либо способствуют ему. Среди первых мы могли бы найти экономические институты, которые они считают вредными, такие как отсутствие прав собственности и стабильного общественного порядка (то, что обычно называют верховенством закона), а также все институты, которые представляют собой барьеры доступа к различным видам деятельности и правила, которые препятствуют функционированию свободного рынка. Авторы также включают в число вредных определенные политические институты, такие как абсолютистская политическая система, а также политическая власть, сосредоточенная в руках олигархии, без верховенства закона или разделения властей.
К институтам, благоприятствующим развитию, они относят гарантии и защиту частной собственности, контрактов и безопасности, а также поддержку государством развития рынков путем создания инфраструктуры и общественных услуг и его способность обеспечивать свободную конкуренцию. Они придают большое значение максимально широкому доступу к образованию, без помех и дискриминации. Наконец, они настаивают на верховенстве закона и плюрализме в участии в политических институтах.
— В чем сила и в чем ограниченность результатов, полученных лауреатами? Какие факты или явления не вполне удовлетворительно описываются их теорией?
— Сила их результатов естественным образом проистекает из того факта, что они выводят анализ экономического развития из технических упрощений, и здесь надо вспомнить работу Ростоу о стадиях роста, опубликованную в 1960-х годах, а также видение, сосредоточенное исключительно на макроэкономике, которое доминировало в интерпретациях, на которые повлиял «вашингтонский консенсус» в 1990-х годах. Даже если они не первые, кто об этом сказал, и даже если другие экономисты, возможно, оссвещали эту тему глубже, например Эрик Райнерт в своей замечательной работе «Как богатые страны стали богатыми... и почему бедные страны остаются бедными», опубликованной в 2007 году, или Дэни Родрик, хорошо, что они это написали.
Но в своей попытке выделить институты, которые могли бы играть роль «ключей» к развитию, авторы подвергают себя как эмпирической, так и теоретической критике. Если смотреть с эмпирической точки зрения, то многие страны, которые быстро развивались после 1950 года, мало уважали демократию или соответствовали тому идеальному образу прав собственности, который, по-видимому, сложился у Аджемоглу и Робинсона. Если мы посмотрим на историю развития Японии, Южной Кореи, Сингапура или Малайзии (не говоря уже о Китае, это особый случай), мы увидим, что эти страны развивались в диктаторских или полудиктаторских политических рамках и со структурой собственности, которая, скорее, является договорной, чем соответствующей традиционным критериям прав собственности. Верховенство закона было относительно слабым, с наличием значительных дискреционных правил. В случае Японии существует институциональная преемственность между милитаристской Японией периода 1933‒1945 годов и послевоенной, по крайней мере до начала 1970-х годов, то есть в период ее самого сильного роста. Если мы посмотрим на Китай, то станет ясно, что верховенство закона никогда не было сильной стороной этой страны с 1990-х годов, а давление правительства на экономику там значительное.
Теоретически можно много говорить о выборе ключевых институтов Аджемоглу и Робинсоном. Во-первых, выбор прав собственности, естественно, относится к частной собственности. Однако этот подход часто идеалистичен. Для многих товаров, которые находятся в частном владении, от автомобиля до компании, общественные правила постоянно ограничивают наше право пользования и использования по своему усмотрению, jus utendi et abutendi, что является определением собственности. Никто не может ездить с выбранной им скоростью в застроенной зоне. Компания должна соблюдать точные правила, будь то правила о загрязнении или о социальных правах. Прибыль зависит не только от мудрого выбора, сделанного владельцем, но и от поведения, намеренного или ненамеренного, других владельцев бизнеса.
Во-вторых, в чем заключается основная суть прав собственности: является ли это гарантией права пользования и использования по своему усмотрению, которое, как мы видели, всегда ограничено, или это гарантия долгосрочного потока доходов, который позволяет владельцу уйти от сиюминутного [владения] и иметь возможность проецировать себя в долгосрочной перспективе? Этот вопрос о противопоставлении сиюминутного и долгосрочного имеет важное значение для понимания экономического поведения людей. Чем короче горизонт, будь то по юридическим или экономическим и финансовым причинам, тем больше поведение людей будет смещаться в сторону поиска ренты. Чем длиннее горизонт, даже если прибыль скромная, тем больше игроков будут думать о возможности инвестирования и инноваций.
Мы видим, что вместо того, чтобы думать о конкретных институтах, таких как права собственности, более плодотворно думать об общем институциональном контексте, который освободит людей от давления сиюминутности и позволит им планировать на долгосрочную перспективу, инвестировать, создавать семью, воспитывать детей с перспективами на будущее.
В этом контексте мы можем найти права собственности, но мы видим, что они не являются центральным элементом. Существование структуры, гарантирующей определенную финансовую стабильность, правил распределения, гарантирующих сохранение определенного дохода, одинаково важны. Этот контекст является продуктом явных и неявных институтов, организаций, их реализующих, социальных норм, поведенческих привычек. «Хорошие» институциональные контексты — это те, которые максимально снижают радикальную неопределенность и давление сиюминутных мотивов на решения людей, но также организуют справедливый баланс между стремлением к гедонизму и стремлением к альтруизму. «Плохие» контексты, напротив, порождают неопределенность, усиливают сиюминутные мотивы решений и поведение, которое из них вытекает.
Но развитие нельзя объяснить только созданием благоприятного контекста. Международное давление тоже играет свою роль. Как мы можем думать о развитии Германии в послевоенные годы или о развитии Японии и Южной Кореи, игнорируя при этом значительные суммы денег, влитые в эти страны присутствием и местными расходами оккупационной армии Соединенных Штатов? Эти деньги представляли собой значительную сверхприбыль, которая способствовала послевоенному восстановлению.
«Хорошие» контексты не появляются из ниоткуда и не падают с неба. Институты, нормы и привычки, которые их формируют, возникают из социальных конфликтов, направляемых общим желанием сохранить суверенитет нации. Этот вопрос нации, несомненно, является одним из важнейших лакун в работе Аджемоглу и Робинсона, и именно это частично объясняет различия в траекториях между странами Азии и странами Африки к югу от Сахеля. Таким образом, азиатские страны имели очень сильное национальное сознание до доминирования в них (а иногда и колонизации) западных стран или Японии.
Многие страны Африки к югу от Сахеля являются искусственными конструкциями колонизации без реального национального сознания или с национальным сознанием, которое, к сожалению, сильно пропитано этнонационализмом. Влияние национализма или патриотизма на экономическое развитие не изучалось систематически, за исключением, возможно, Фридриха Листа в первой половине девятнадцатого века. Это неудивительно, поскольку «традиционная» экономика всегда неявно призывала к стиранию наций во благо свободной торговли, как писали Рикардо и его последователи, забывая, что сам Адам Смит писал: «Защита (нации) важнее богатства».
Однако национализм или патриотизм важны. Прежде всего, они создают общие рамки мышления для акторов, поверх их социальных и экономических позиций. А кроме того, делают национальный суверенитет и, неявно, борьбу с иностранным господством (в случае колонизированных стран) или с потенциальной угрозой этого господства одним из приоритетов экономического развития. Что позволяет нам пролить свет еще на один неясный момент в рассуждениях Аджемоглу и Робинсона. В их работах очень мало упоминаний о феномене господства одной страны над другой, и, в более общем смысле, одной группы стран над другой, что в действительности создает весьма наивное описание экономической истории последних двух столетий.
— В чем секрет всемирной популярности произведений авторов, особенно книги Why nations fail 2012 года? Как вы оцениваете эту работу?
— Успех Why Nations Fail неудивителен. С одной стороны, эта книга предложила читателям историю развития, которая отошла от традиционного видения, когда развитие объяснялось либо «великими изобретениями» (вроде паровой машины) и техническим развитием, либо благоприятными макроэкономическими условиями. С другой стороны, она представила эту историю развития со многими упрощениями, и некоторые из них могут показаться оскорбительными. Наконец, эта книга представила как евангельские истины вещи, которые очень понравились западному читателю, например что демократия и права собственности должны вести к более быстрому развитию. Но вопрос не в том, нравится нам это или нет. Настоящий вопрос в том, действительно ли эти понятия — демократия, верховенство закона, права собственности — актуальны в экономической сфере и представляют ли они собой достаточные интеллектуальные инструменты для понимания проблем развития в масштабе десятилетий или даже столетий.
— В России ярким представителем институциональной теории развития является профессор Александр Аузан. Можете ли вы сравнить его точку зрения на закономерности и секреты успешного развития обществ и точку зрения лауреатов? Какая линия рассуждений вам ближе и почему?
— Институциональную школу исследований проблем развития в России, которая особенно интересуется влиянием культуры на экономическое развитие, представляет не только господин Аузан. Я бы еще включил в список Надежду Лебедеву и Александра Татарко из Высшей школы экономики, а также брянских ученых Аркадия Нехамкина и Ольгу Нифаеву.
Идеи этой школы важны тем, что они фокусируются на наборе норм, неформальных правил, привычек поведения, которые составляют то, что они называют культурой или даже цивилизацией. Это подход, который кажется более интересным, чем подход Аджемоглу и Робинсона, в том, что он пытается уловить нематериальные измерения интеллектуального и морального контекста, который может быть благоприятным или неблагоприятным для экономического развития. Стоит напомнить, что великий французский историк Франсуа Гизо в 1828 году — почти двести лет назад — уже настаивал на том, что существует связь между тем, что он называл «европейской цивилизацией» и «французской цивилизацией», и процессом построения институтов. Тезисы Аузана и его коллег, таким образом, не являются российским «исключением», и мы можем найти связь с работой Гизо или более поздней, начала двадцатого века, работой Джона Коммонса.
Однако у меня есть некоторые сомнения по поводу общего определения этой культуры, или цивилизации, а значит, и эффективности подхода Аузана и его коллег к экономическому развитию. Это определение охватывает слишком много разнообразных вещей. Но я должен признать, что сам Гизо вряд ли более точен. Поэтому понятие «экономическая культура» необходимо уточнить, прежде чем его можно будет использовать в анализе развития, хотя эта концепция, безусловно, интересна и потенциально плодотворна. С другой стороны, описывая условия эволюции этой культуры, этой цивилизации, Гизо очень точен. Он мобилизует социальный конфликт, коллективное действие и даже то, что он называет «классовой борьбой» — мы знаем, что Маркс подхватит это выражение, — чтобы объяснить процесс прогрессивного строительства этой культуры и этой цивилизации. Эта борьба способствует построению пространств суверенитета, которые прогрессивно растут. Джон Коммонс также разделяет взгляд о важности коллективного действия в отношении происхождения институтов.
На самом деле, и в этом, вероятно, мое отличие от профессора Аузана, я считаю, что то, что мы называем культурой или цивилизацией, есть не что иное, как совокупность или коагуляция долгой памяти социальных столкновений, их результатов и компромиссов, которые они породили.
— Какие достижения в институциональной теории ранее были отмечены Нобелевской премией? Видите ли вы какую-либо преемственность?
— Как я уже сказал выше, Нобелевская премия уже отметила сторонников институциональной теории, или, точнее, сторонников неоинституциональной теории, то есть теории, вдохновленной Роналдом Коузом и его теорией транзакционных издержек. Случай Оливера Уильямсона, получившего Нобелевскую премию в 2009 году, весьма показателен с этой точки зрения. Аналогичным образом вклад психологических объяснений индивидуального поведения в экономическую теорию, в частности Даниела Канемана (Нобелевская премия 2002 года) и Ричарда Талера (премия 2017 года), также должен быть упомянут. Это важный вклад, поскольку он дает микроэкономическое объяснение важности институтов.
То, что мы называем культурой или цивилизацией, есть не что иное, как совокупность или коагуляция долгой памяти социальных столкновений, их результатов и компромиссов, которые они породили
Но наряду с этим есть много сторонников неоклассической теории, таких как Финн Кидланд и Эдвард Прескотт (2004 год), Эдмунд Фелпс (2006-й), Томас Сарджент и Кристофер Симс (2011-й), Элвин Рот и Ллойд Шепли (2012-й) или Юджин Фама (2013 год) и другие. Мы могли бы начать говорить о выборе (или о преемственности) в пользу институциональной теории, если бы такие экономисты, как Дэни Родрик, который имеет в своем активе работу по вопросу развития иного масштаба и качества, чем Аджемоглу и Робинсон, или Джеффри Ходжсон, который также отличился серьезной теоретической работой по проблематике институтов, получили Нобелевскую премию. Это как если бы жюри Банка Швеции принимало только прикладные работы от экономистов-институционалистов и отказывалось принимать во внимание теоретиков, таких как Ходжсон, или автора, который представляет альтернативную теорию развития и промышленной политики, такого как Родрик.
— Видите ли вы закономерность в решениях Нобелевского комитета по экономике за последние годы? Можно ли говорить о какой-то направленной эволюции премии?
— Очень трудно уловить тенденцию в решениях жюри Банка Швеции. Конечно, можно отметить, что все чаще премия присуждается экономистам, отклоняющимся от неоклассического мейнстрима. Мы уже видели это, когда Джозеф Стиглиц и Джордж Акерлоф получили Нобелевскую премию в 2001 году. Это подтвердила Нобелевская премия, полученная Полом Кругманом в 2008-м. Но кроме этого мы едва ли сможем указать на какие-либо четкие тенденции в выборе. Или, точнее, они, кажется, соответствуют французскому выражению относительно состава паштета из жаворонка, который можно найти в некоторых ресторанах на юго-западе Франции: «птица, лошадь, птица, лошадь». В случае с жюри Банка Швеции это лошадь для неоклассических теоретиков и экономистов и маленькая птичка для неортодоксальных теоретиков и экономистов.
Это тем более прискорбно, что вот уже как минимум тридцать лет именно неортодоксальное направление экономической науки, будь то институционализм, вдохновленный работами по экспериментальной психологии, или посткейнсианская теория, производят самые интересные и важные работы и публикации.
Кроме того, следует отметить, что выбираемые жюри Банка Швеции экономисты — это в подавляющем большинстве люди, сделавшие карьеру в американских или британских университетах. Грубо говоря, это экономисты, принадлежащие к «коллективному Западу». Однако есть замечательные экономисты в Китае, России, Индии и других странах глобального Юга. Жюри Банка Швеции больше не в состоянии справиться с преобразованиями, которые сотрясают экономическую науку.