Продается сказочный дом
К домику терракотового цвета на Студенческой — бывшей трансформаторной будке, овитой листьями, — не подступиться. Гудит грузовик, и рабочие с лопатами ремонтируют трубы и латают дорогу. Теодор Тэжик в серой вязаной шапочке с полями оттягивает железные ворота высотой ниже колен — условное ограждение от этих монотонных раздражающих шумов в духе «Кин-дза-дза». У входной двери стоит уже подлинный предмет планеты Плюк — длинная изогнутая труба. В коридоре, задыхаясь от лая, скачет лабрадор Карл.
— Я прошу прощения, здесь остатки глины на столе. Я только что закончил работать. Глина — плохой материал, а вот терракота — хороший… Вам кофе? Чешский! — Теодор исчезает в подвале, пока я разгадываю, что означают тонкие терракотовые модели на подоконнике.
Вытянутая комната уставлена мебелью, маленькими скульптурами, эскизами, книгами, но все равно кажется очень просторной. Режиссер Александр Кайдановский часто приходил сюда, видел на стене большой портрет человека с широко расставленными глазами, мастера Владимира Яковлева, и говорил: «А это я!». А на диване, говорят, четыре человека родилось — он еще пушкинского времени.
— Я здесь уже 26 лет. У меня страсть возиться со старьем, это очень приятно: к старому уже приложили много сил, средств, энергии. Ящичек вон там стоит, сейчас включу вам, какой звук потрясающий! — Теодор подходит к часам, переводит стрелку на пять минут назад и вслушивается в звенящую мелодию. Потом пересекает комнату по диагонали и достает из секретера открытку с именем Николая Тургенева. — Часы принадлежали двоюродному брату, но сам секретер — Ивану Сергеевичу.
— Как он к вам попал?
— Моя мама была замужем за мощным и старым адвокатом, который до революции был товарищем прокурора и работал до 94 лет. Его предыдущая жена была правнучкой Тургенева. Эти старые люди не понимали, что делать с вещами. Секретер я нашел уже в развалившемся виде, по их наводке. А в нем — огромное количество записей Николая Тургенева, начиная еще с детской писанины: к концу страницы с диктантом все буквы плывут, по почерку видно, что мальчик дико устал… И там же, в секретере, нашел фотографию, подписанную его же дрожащей рукой — уже человека, видимо, с болезнью Паркинсона. Жизнь в документах! И очень многие вещи вот так уходят на помойку. Вы не поверите, у меня была мастерская рядом с Большим театром, в которой я прожил 17 лет, из овального окна можно было увидеть квадригу лошадей Аполлона. У театра была замечательная помойка, где я однажды нашел переписку поэта Трубецкого, в которой он описывает своей сестре Петербург в 1917 году. В другой раз мне попалась стопка стеклянных негативов — снимки прямо из окна моей мастерской. И видно, как у Большого театра раньше трамваи шли, как казаки с палашами ходили…
Из открытой двери в мастерскую Теодора выглядывает кусок большой вывески: «Дом на продаже». Рядом — машина и прицеп, как будто хозяин уедет при первой же возможности.
— Вы продаете этот дом, притом срочно. Почему?
— Мне нужно заканчивать поскорее сцену в своем Theatre in Fields (Театр в полях) в Чехии. И потом, я уже изжил все то, что меня окружает здесь. Я от всего избавляюсь, мне нужно просто тихое спокойное место, где я буду воевать с третьей мировой войной внутри себя. Человек, как и цивилизация, склонен себя разрушать. Я давеча придумал термин — самоимпичмент. То есть изживание всего лишнего, отделение себя от критиков, зрителей, прессы… Так что вам не повезло. Жизнь настолько интересна без лишнего, что если ты дошел головой до этого, уцепись за хвостик и тяни, не отпускай! А если не понял, будешь бегать всю жизнь и обслуживать обстоятельства. Это худшее, что можно придумать: сначала создать обстоятельства самому себе или, например, получить их от родственников, от государства, а потом пытаться со всем этим разбираться.
— Когда вы это поняли?
— Давно. Я учился в художественной школе, там были очень средней руки педагоги, уж пусть извинят меня. Но она стояла напротив Третьяковки, поэтому в понедельник у нас было принято пропускать к чертовой матери первую пару занятий, и я просто жил в этих залах раз в неделю. Я знаю, что самое рискованное для художника — когда у него вдруг начинает появляться круг почитателей с деньгами и когда его покупают. В Испании в Прадо висит огроменная картина, два с половиной метра Веласкеса. Ух, халтура! А рядом — его маленький портрет карлика, гениальная работа. Маленькие работы Ватто в Лувре безумно интересные, а как только начинается заказуха — уже дрянь. Мне очень повезло с педагогом в Суриковском институте. Дмитрий Дмитриевич Жилинский учил меня не срисовывать, а рассуждать, конструировать. И потом, окончив институт, я делал все, чтобы не писать с натуры — вполне возможно, что я этого и не умею. Зато могу просто нарисовать, придумать человека на тему человека — с большим удовольствием. И я живопись вообще не продаю, деньги зарабатываю только театром и кино. У меня есть тайное желание не зависеть больше от зарабатывания денег, поэтому стараюсь поскорее продать дом. Так что я не обслуживаю ситуации. Это очень большая роскошь — жить своей жизнью.
Ненавижу Мосфильм
Теодор Тэжик рассказывает о своих скульптурах, костюмах, о сценариях и мирах кино так, как будто над ними все еще идет работа — в мельчайших деталях, гипнотизируя. Пока вечереет и десятки маленьких предметов в комнате медленно меняют свои тени, рассказы художника погружают в забытье — истории о чешском зернохранилище, где всегда будет театр, о японском театре Буто, который возник после Хиросимы, об умирающей кукле-старухе, о глухом музыканте из Нормандии, о хоре в немецкой тюрьме, о «дурной бесконечности». Вне стен этой бывшей трансформаторной будки очнешься и подумаешь: что заставляет истории Тэжика звучать как сказки или притчи?
Как заставить куклу умереть — на крупном плане? Взять абсолютно примитивный проектор, бытовой, потом взять второй такой же, поставить на штативы и в течение нескольких часов, поворачивая ручки и записывая, с какой скоростью и на сколько миллиметров двигается штатив, добиться того, чтобы тени на лице менялись. И вот лицо куклы-старухи вспыхивает, глаза закатываются, вместо рта разверзается какая-то огромная пустая дыра… И так кукла-старуха умирает.
— Видите лицо дяденьки? — Теодор указывает на небольшую круглую фигурку в углу комнаты. — Это из «Старого дома», который мы снимали вместе с Юрой Норштейном. У меня осталось только пять-шесть эскизов. Всех кукол в итоге украли, кроме одной — куклы, которую успел украсть я. Она сейчас в Чехии.
— Как вы познакомились с Норштейном?
— Я делал свое кино, а Юра в соседнем павильоне работал кукловодом. Но он был таким обаятельным человеком, что я сразу понял: он делает что-то такое, чтобы справиться с жизнью. В ту пору куклы для кино делались очень маленькими, а мне нужен был крупный план. Думаю, зачем делать лицо, которое при увеличении превращается в ерунду? И я вечером к утренней съемке раза три делал довольно большие портреты из пенопласта.
— Вы говорите, что кино для вас — способ заработать денег. Это ко всем фильмам относится?
— Наверное, не относится к «Сказке странствий» Александра Митты. Мы оказались на долгих-долгих съемках на «Баррандове» (чешская киностудия. — «РР»). Я как художник должен был изобразить в сцене состояние чумы: разложить трупы, привезти и разбросать сено. И я просто растворился в той среде, понял, что хотел бы здесь когда-то остаться. Там такая атмосфера была! Мой прадед — чех, мои предки, видимо, родились в маленьком городке между Чехией и Польшей, за который постоянно воевали. Сейчас это Чески-Тешин, от этого названия происходит и моя фамилия.
— Вы говорили, что Митта в основном «ставит на актеров». Почему так?
— Митта — бывший архитектор, как и Данелия. И архитектуру кино они стали делать немного по-своему. Это принципиальный вопрос — работаешь от сердца или от головы. И тот и другой, на мой взгляд, работали в большей степени от головы. Ведь Саше Митте принадлежат довольно странные фильмы, например «Экипаж» — триллер, или «Москва, любовь моя». Но когда мы снимали «Сказку странствий», мне было крайне интересно. Я только не соглашался с ним в том, как работать с детьми. Замечательная девочка Ксения Пирятинская, которая играла мальчика Мая, должна была заплакать в кадре. Саша подошел и больно ущипнул ее. Представляете? Подростка-девочку, с еврейской кровью, амбициозную. Я говорю — ты с ума сошел? А я на съемку ездил со своей собакой Басей (Андрюша Миронов потом завел себе собаку той же породы и так же ее назвал). Подхожу к девочке и говорю: «Послушай. Вот видишь, сидит Бася. Представляешь, что бы было, если бы режиссер подошел и больно дернул ее за уши?». И девочка заплакала.
— А как вы попали в «Кин-дза-дза», если не любили работы Данелии? Да еще и весь мир планеты Плюк придумали.
— Я, честно говоря, ненавижу Мосфильм и в «Кин-дза-дза» попал случайно. У меня был очень хороший приятель Коля Серебряков, режиссер мультипликаций и художник. У него красавица-жена была художником по костюмам в «Кин-дза-дза», она погибла. Коля очень тяжело переживал и попросил помочь. Я стал делать эскизы костюмов, появился на студии, познакомился с Данелией. Он сказал, что основной художник у них заболел — инфаркт. Через три дня я принес первые макеты из пенопласта, и все началось — я выпал из жизни на два с половиной года.
— Как вам работалось с Данелией?
— Однажды он пришел в павильон, где мои мастера доделывали декорации. Я вижу, у него особенно сухой взгляд… Данелия через мою голову командует: «Вот эту хрень уберите». Я говорю: «Ребят, все поставьте на место, режиссер, к сожалению, некомпетентен решать эти вопросы. Перед режиссером за качество буду отвечать я». Данелия еще больше побелел и сказал неожиданную фразу: «У меня дома есть пистолет, я принесу и убью тебя». Это меня дико развеселило, и я ему напомнил, что по-настоящему сильный человек никогда никому не угрожает оружием. Данелия затаил злость на меня с тех пор. Когда работа над фильмом уже завершалась, мы с ним не сошлись на какой-то декорации, и он специально пригласил человека, который не являлся даже художником, а был постановщиком декораций. Поскольку у меня фамилия начинается на букву «т», а у него на «с», Данелия поставил его фамилию первой. Так в титрах и стоит…
— С тех пор с Данелией вы не общались?
— Нет. Мы уже к концу фильма перестали общаться. И это он со мной не разговаривает! Фильм в Сан-Паулу получил премию за изобразительное решение, и эта железяка до сих пор стоит у него на полке, а меня Мосфильм даже не уведомил об этом… На самом деле «Кин-дза-дза» очень помогает в разборках с гаишниками, или когда приходится решать проблемы с бюрократами. У серьезных чиновников вдруг делается глупое лицо, они говорят «Ку!» и подписывают все, что надо.
Куда улетел конь
... И привозят гостей вечером — с фонарями, на лошадях. Им готовят ужин, разводят по номерам на втором и третьем уровне сыпки. Атмосфера XVIII века. Утро. Человек встает, а одежда где его? Обслуживающий персонал объясняет очень вежливо: «Вам говорили, что все у нас несколько необычно. С вашей одеждой все в порядке, но наденьте пока вот эти халаты». А халаты — как костюмы в театре Вахтангова «Принцесса Турандот». Выходят восемь-девять человек из этих номеров на длинный балкон, и оказывается, что они уже на сцене. И спали они в декорациях! И тут начинается цитата из «Волшебной флейты», что-то хорошее и доброе, без чертовщины. На этих же балконах появляются актеры, они начинают играть спектакль; но и гости уже в сцене, им нужно что-то делать. А может быть, эти гости на самом деле были приглашены на мастер-класс старых танцев?
Теодор протягивает мне толстую книгу в коричной обложке с приятными желтоватыми страницами: «Правда, вкусненькая бумага?» В ней разные рисунки, «глупые» и «хорошие», эскизы костюмов, скульптур. На одной из страниц — сценография сыпки, самого большого в Европе зернохранилища (дата постройки — 1730 год). Сейчас это здание в 40 километрах от Праги — дом Теодора Тэжика и будущий Театр в полях, с кинопавильоном и сценой, где художник мечтает объединять в действии актеров и зрителей. Пространство, где театр должен жить, не прерываясь на будни.
— Вы собираетесь остаться в Чехии навсегда?
— Понимаете, это все равно что спросить: «Вы собираетесь жить вечно?». Первое: я собираюсь жить. Второе: жизнь в Чехии сейчас определяется не только симпатией к месту — у меня там впервые в жизни полноценная мастерская. Здесь мне слишком темно, а там огромная территория, есть место для работы со сваркой, с деревом. А где я буду, не знаю. Вот там стоят машина и прицеп — я беру все, что мне нужно для работы, беру собаку и два дня не торопясь еду. Там мне не нужно слушать эти звуки грузовиков под окнами, от которых я с ума схожу! Максимум, что там услышу, — ржание лошадей издалека: у соседей их шестнадцать. Поля подступают вплотную к дому. Иногда ветер поднимается до 110 километров в час и у соседей крышу срывает, а птицы тут же залезают в густые ветки. Там огромное количество соколов и фазанов. Я однажды наступил на хвост — фазан вскрикивает, разбегается, пробегает метров тридцать, чтобы взлететь, наконец взлетает, а сзади на траве остается некоторое количество перьев, на которые я наступил… В общем, настоящая жизнь.
— Там теперь ваш дом?
— Дом ли там? Там моя мастерская, и там есть возможность поехать дальше. Если бы я мог плавать на корабле, я бы стал матросом. Для меня перемещение в пространстве и «выглаживание» собой пейзажа — самое главное. Однажды я за два с половиной дня доехал до Лондона на машине. Даже поездка от сыпки до Праги — это одно из бешеных удовольствий. В полях стоят старые памятники, кресты, дорога идет вверх, вниз, через маленькие городки…
— Что с вами уедет в Чехию?
— Все мои картинки, эскизы. Недавно я сделал открытие: взял старую книжку 2000 года с рисунками и увидел, что какой-то мерзавец, который жил здесь без меня три дня, вырвал из книги страницы и уничтожил. Он назвал рисунки чертовщиной. И тут я понял, что все рисунки надо переводить в скульптуры. Два терракотовых персонажа, что стоят на подоконнике, когда-то были нарисованы. Я хочу у себя в сыпке сделать по этим маленьким моделям скульптуры три на шесть метров, отфактурить их под металл, а затем собрать пресс-конференцию.
— Зачем?
— Позову Министерство культуры, радио, любимого моего режиссера Шванкмайера, если получится. И, если удастся убедить власти, получу какую-то финансовую поддержку, но только на металл и на работу сварщика. Чтобы потом в Праге сделать уличные скульптуры. Первая — это два персонажа с маятником; они движутся, а на удочке леска идет вверх, и на кончике — две птицы, которые не могут улететь. Вторая скульптура — человек в длиннополой одежде до пят, похожий на персонажа моей любимой неаполитанской сказки «Зербино-нелюдим». Я бы не запомнил ее, если б учительница в третьем классе не отняла у меня книжку — я принес ее в школу и читал тайком… На голове человек несет огромную вязанку хвороста — то ли чтобы продать и купить хлеба, то ли на сожжение очередного Джордано Бруно. А в хворосте сидят цикады и огромное количество маленьких светлячков. Скульптура должна стоять где-то неподалеку от светофора, вдоль дороги, чтобы, когда машины останавливались и люди открывали окно, они слышали бы аккомпанемент цикад! Я хочу сделать Праге такой подарок, потому что очень люблю этот город.
— Ваша скульптура «Пегас» на Комсомольском проспекте, которая исчезла, была подарком Москве?
— А, это больная тема. Скверные люди из города Осинники Кемеровской области в начале перестройки приехали в Москву. Они были с большими деньгами и попросили меня сделать интерьер ресторана — по-моему, получился довольно хороший. Под конец они спросили: «А нельзя какую-нибудь рекламку поставить?». Слава богу, убедил их убрать слово «Пегас» с моего коня с крыльями… Я хотел перед ним, уставшим и с опущенной головой, поставить стойку с меню. И да, конь был построен даром. Они дали мне пять тысяч долларов. Я отдал их человеку, который варил скульптуру. А потом они ресторан продали, а коня увезли на дачу.
— Правда ли, что у вас были мысли вернуть его себе? Как?
— Это соображения всяких страдателей. Например, один такой страдатель обнаружил, где находятся декорации к «Кин-дза-дза», и чуть было не собрался создать комитет по спасению! Сегодня я случайно наткнулся в Фейсбуке на какие-то куски из «Кин-дза-дза»… Знаете, ковыряясь вокруг кино ради денег, я начал придумывать свое кино. Сценарий был написан лет восемь назад, называется «Дурная бесконечность». Думал, наверное, устарела история — ан нет, наоборот, дозрела, как вино.
— Где же взять деньги на такой проект?
— Хорошо бы его сначала довести до фестиваля, и если он получит премию и бюджет увеличится, я готов сделать фильм уже по-новому. Это к вопросу о дурной бесконечности.
Вспоминая теорию Канта, Теодор пересказывает сюжет своего кино, написанный «с тоски, от безвременья».
— Финал! — Теодор отстукивает барабанную дробь по коленям, пряча свежераспечатанный сценарий. — Если фильм доживет до своей реализации, тогда я скажу: «Мне что-то в жизни удалось».
Помрешь, ну и что
…Кант сказал, что природа, не заботясь о благе человека, существует в своей дурной бесконечности. И под это понятие попадает очень многое: попытка улучшить мир, попытка продлить жизнь человека, войны, болезнь. Следующая тема, которая появится в сценарии, — это тема пустоты. Что есть пустота? Голубое небо — всего лишь прослойка, декорация. Если его проткнуть, там чернота, пустота. Жуткая мысль, особенно если дойти до этого в детстве. Самое главное — личный императив и звездное небо.
— Знаете что это за шапочка? — Теодор проводит рукой по полям. — Ее связала художник, Любка Твардовская. Недавно было девять дней как ее не стало. В январе обнаружили рак, Любка уходила долго-долго. Я ее определил в самый лучший московский хоспис. И, навещая ее там, периодически фотографировал. Снимал все. Вплоть до момента, когда меня впустили в комнату, где было очень прохладно, и сказали: «Можете посидеть». Я просидел час рядом с умершим и что-то стал понимать. Я никогда не видел, как человек медленно уходит — всегда видел только факт, результат.
— О чем вы думали, когда сидели в этой комнате?
— Я застегнулся на все пуговицы, я ни о чем не думал. Я никаких переживаний не допустил, потому что если бы они начались, я бы просто не выдержал, это очень тяжело… Я все время ей говорил: «Люб, никакого рака нет. Но да, тебе больно». Ей каждый час впрыскивали морфин. Она мне звонила поздно ночью, а умерла утром. Говорят, в 7:40. Понимаете? Фрейлехс! Все шло через шутку. «Помрешь, ну и что? Ты зацепилась уже за право существовать в этом мире». У Любки осталось замечательное творчество. Я ей сказал как-то: «Кончай дурака валять, цветочки рисовать, напиши, например, сухую траву». Теперь это одна из любимых моих картин у Любки. Если все это погибнет, если все это уползет на помойку… я не знаю, как тут поступить.
— Что происходит с художником, когда он умирает?
— Он не умирает, если оставляет некий продукт. Страшно слышать, что от поэта, который есть в списках расстрелянных в 1937 году, не осталось ничего — ни стихов, ни переписки. Известно только, что поэт и сколько лет ему было. Это самое страшное, что может произойти. Конечно, профессия художника в этом смысле очень выгодная. Художника давно нет, но существует произведение! Картины обычно погибают быстрее, чем скульптуры. Хотя вот разбомбили Пальмиру… Всю жизнь хотел в Сирию и опоздал.
— Вы считаете, что художники вот так могут продлевать жизнь?
— Кто считает? Это вторая жизнь, и все! Может, за годы своего существования художник всего о себе и не сказал, но вложил столько в свои работы, что он продолжает излагать свое представление о мире. То есть остается его речь, это очень важно.
Умение жить поверх времени
— Есть люди талантливые, но с несчастливой судьбой. Человек, который будет варить скульптуру для Праги, живет сейчас без работы, без денег — у него сплошные проблемы. Он оказался неплохим хиропрактиком и живет этим. Говорит: «Все, что мне платят днем, я проедаю ночью, а сплю под столом, на котором днем массирую спины». Подожди немножечко, говорю, я продам дом, приеду в Чехию и начнем заниматься скульптурой. Так шаг за шагом складывается группа людей с общими интересами.
— Вы ездили в Германию с русской хоровой музыкой. Это была гуманитарная миссия?
— Это было начало 90-х, то самое время, когда Россия голодала. Немцы везли сюда тушенку и вот такие огромные окорока свинины в синих машинах с надписью Hilfe. Мы с сыном едем туда, в Германию, а Hilfe — обратно, в Россию. Я подумал: вот что Россия может сделать? Мы ведь любим говорить о нашей духовности, значит, надо сделать в Германии концерт духовной музыки. Я в Москве собрал человек десять парней, которые учились в консерватории и в то же время подрабатывали в церковном хоре. В занятном месте, в Культурном департаменте исправительных учреждений Южной Германии, мы договорились, что через месяц я привезу коллектив. Некоторые парни, кстати, так и застряли потом в Германии…
— То есть вы выступали в тюрьмах? На что они были похожи?
— Я помню, что там отсутствовал запах тюрьмы, там пахло пирожками, ванилью, специями. В тюрьме была отдельная зала для религии и концертов. Они там с большим удовольствием слушают церковную музыку. Я познакомился с потрясающим болгарским парнем — он открывает сумку, а там лежат неожиданные головные уборы, которые он сам делает, сидя в тюрьме… Немецкие компании, производящие ткани, присылают ему образцы, а он все шьет для кардиналов, для заключенных, для Папы Римского — но за пределы тюрьмы это, конечно, не выходит. Он хотел и мне подарить головной убор, но я не взял, потому что это было настоящее произведение искусства. Бывает, что люди, сидящие в тюрьме, — не преступники, просто у них такая концентрация внутренней энергии, что они нарушают закон.
— Как немецкие заключенные реагировали на музыку?
— Немцев в этой тюрьме было очень мало, много славян и афроамериканцев — они сначала свингуют, а потом затихают и слушают. Проект оказался роскошным. И в конце каждого выступления вперед выходил человек по имени Гамлет, армянин. Он громко стучал ногой по полу и начинал петь «Эх, вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской». И тут славяне просто падали.
…Будет такой жанр — недописки, недоделки, недодумки. Тексты перемежаются с иллюстрациями, и сценарий «Дурной бесконечности» — тоже там. Все в одной книге с просечной обложкой. На обложке — фотография сыпки, моего дома. В просечке — дырки, чтобы оттуда был виден свет. А последние 100 листов съемные — их можно заполнять. Такое «to be continued». Начинаться все будет с этой фотографии: часы без стрелок, а сверху — высохшая раковина улитки. Метафора.
Мне нужно еще как минимум 10 лет, чтобы осуществить то, что я хочу. Я сделаю театр, я ведь все уже придумал, но постепенно я смогу отойти от этого и заниматься только живописью. В сыпке у меня есть возможность просто выглядывать и наблюдать из своей комнаты за тем, что происходит в театре. Я изоляционист, и в основе того, чем я занимаюсь, — не рефлексия, не отклик на происходящее. У меня было огромное количество талантливых знакомых, в том числе знаменитых, которые строили свое творчество на протесте, на издевке, они отталкивались от препятствий, которые им создавали…
— Кто эти знакомые?
— Классический пример — Дмитрий Александрович Пригов. Я с ним дружил еще тогда, когда он стихов не писал. Он был талантлив, но отталкивался от того, чему должен был противостоять. Помните произведение, где герой съел курицу и ему становится совестно за то, что целую курицу на него сгубила страна? Замечательно и смешно, но это сегодняшний день, это здесь и сейчас. Не в угоду сегодняшнему дню, конечно, а в пику ему. Дмитрий Александрович ушел как-то резко, внезапно. Я пришел на кладбище и опоздал. Мы стали обниматься с Ерофеевым, Сорокиным, и я подумал: все они объединены, пытаются создать собственный продукт, быть издаваемыми, читаемыми, слегка репрессированными и идут на риск. Но вот любопытно: я смотрю на массовую фотографию, и сидит там 25 человек. И могу сказать: «О, дяденька, а ты был стукачом, ты закладывал людей, ты провоцировал художников и сдавал властям». Поэтому очиститься от всего этого… Может, это одна из главных задач по жизни. Человек успевает набрать себе много мусора. О, у него столько хорошего! У него столько плохого!
— Тогда что вы думаете о современных акционистах? Их искусство — реакция на препятствия?
— У них есть замечательное свойство — они умеют жертвовать собой. Павленский — по-настоящему интересный художник, очень интеллигентный и умный. Это не то что голый человек-собака на поводке (акционист Олег Кулик. — «РР»). Там был эпатаж, а здесь — протест. Поэтому когда люди издеваются над тем, что он прибил себя к земле, они не правы. Он показал, что можно пойти на самоуничтожение.
— То есть это высшая степень саморазрушения, от которого нужно бежать? Ведь вам оно не близко?
— Я из другого мира, из другого времени. Не такой суетливый, что ли… Мне кажется, что художник может являться связующим звеном между очень отдаленным прошлым и невероятно отдаленным будущим. Если он связывает одно с другим, это по-настоящему интересно. И страшно. Может, я не прав, но мне интересно существование как бы поверх времени. Естественно, я могу создавать что-то про «здесь и сейчас», такое было! Но мне очень не нравится примыкать к чему-то. Почему Театр в полях? Чтобы разобраться наконец в себе. Кто я, что я.