Одесса стоит у штаба и смотрит на сельскую дорогу. У него загорелое лицо с горбатым носом, в глазах — красный огонек. Штаб — сельский дом весело-голубой расцветки. У забора в палисаднике растут алые цветы с острыми лепестками. Стоит облепленная белыми цветами алыча. По селу, которое только что взято, но освобожденным еще не объявлено, витает дух плодородия. Но на дороге, ведущей сюда, лежат тела украинских военных, лежат в полях, зеленеющих озимыми. В машине с нами к штабу подъехал Григорий — он показал, как сделать петлю по еще неосвобожденной территории. Он знает эту местность как свои пять пальцев: в этом селе живут его тесть и теща, которых он не видел восемь лет — с тех пор, как началась война.
— Еду местным привезли? — зло спрашивает Одесса, когда Юрий Леонов, депутат Народного совета ДНР, выгружает из машины с буквой Z на боку мешки с хлебом. — Тут восемьдесят процентов — за Украину. Сдают нас ВСУ. У них дети в ВСУ. Но вы все равно их кормите. Нам с ними эту землю пахать. А какие бы они ни были, они пашут. Им говоришь, что там мины, а они все равно пашут.
Он уходит за калитку. Возле дома на крыльце сидят еще командиры. Мимо штаба, поднимая пыль и стрекоча, проезжает колонна бронетехники.
— Им страшней урожай не собрать, — опершись о перила крыльца, продолжает свою мысль Одесса. — Ну вот она ж, млять, хлеба у меня взяла, пошла и сразу звонит сыну, координаты закладывает. А что с ней сделать? Расстрелять? Чтоб потом ее дети и внуки меня ненавидели? Я пошел, сказал ей, кто она на самом деле есть. Я их ненавижу, — с отвращением произносит он. — Я им не верю. Но нам с ними жить. Они умеют землю пахать, я — нет. Но когда-нибудь они поймут, что мы не завоеватели, а освободители. Я знаю, о чем говорю — я был в Одессе в Доме профсоюзов. Я на видео есть — как меня выносят. Я был там прямо внутри, но вам, извините, рассказывать об этом не буду. — Он раздувает ноздри, бросает под ноги сигарету. Уходит. Возвращается. Посмотрев мне в глаза полыхающими глазами, договаривает: — Никогда мне не было страшно, как там, — ни на войне в четырнадцатом, ни здесь в двадцать втором. Здесь я могу себя защитить, а там — ни себя, ни тех, кто рядом.
На дороге стоят трое местных. Они заглядывают в открытый багажник машины. Залповый выстрел приходит из-за речки. Там два села — одно большое, почти райцентр, и одно маленькое. Они еще не взяты.
— Что там творится… — Один из местных показывает в ту сторону. — Не дай Бог. Они же там сейчас всё С., — произносит название соседнего села, занятое украинскими тербатами, — раздолбают. Долбят ее и долбят… Девушка, если вы гуманитарку привезли, — он подходит и говорит почти на ухо, — то туда не относите. — Показывает на соседний дом. — Она недавно шесть пакетов домой притащила, теперь продает.
Машина с Z останавливается напротив зажиточного фермерского дома. Григорий выгружается из машины с пакетом. «Даже не верится, — разговаривает он сам с собой. — Не думал, что когда-нибудь снова сюда попаду». Из дома выходят крепкие мужчина и женщина лет шестидесяти. Настороженно смотрят на машину, на нас, на Григория. На их лицах сменяются эмоции: испуг на удивление, оно — на недоверчивую радость и снова на испуг.
— Григорий… — охает женщина.
Он подходит к ним, открыв руки для объятий. Темное лицо тестя краснеет, глаза слезятся.
В доме садятся за стол. За окном — желтый трактор «Беларус». Григорий не выпускает из рук пакет. Юрий открывает маленькую записную книжку.
— Сколько людей у вас в хозяйстве работало? — спрашивает он. Теща и тесть переглядываются. — Вы поймите, — говорит Юрий. — Вас еще не включили в указ главы (речь идет о включении освобожденных населенных пунктов в зону влияния и ответственности ДНР. — М. А.), но, как только включат, министерство (агропромышленной политики и продовольствия ДНР. — М. А.) уже будет понимать, чем может вам помочь, — чтобы вы поскорее вышли в поля. Поэтому не молчите. Сколько у вас гектаров земли? Какая техника в наличии?
— Работать-то люди хотят, — нехотя начинает тесть. — Но как понять: разрешат ли нам подсолнух сажать?
— Вы можете выходить в поля, если они не находятся в стороне С. — Юрий называет соседнее село. — И если вы увидите мины, сообщите об этом в штаб. У нас пока проверить все поля сил нет. Вам сейчас никто не скажет: «Выходите на работу» или «Не выходите». Вы будете выходить на свой страх и риск. Сами примите решение, которое посчитаете нужным.
— Так мы вчера выехали на ту сторону через речку. — Тесть показывает рукой в сторону С. — По их следам (украинским. — М. А.) прошли, смотрим — мина лежит. Честно, то в жар, то в холод от такого бросает. Поехали на следующее поле. Видать, там их позиции были. Тоже мины, гильзы валяются. У нас ребята вышли на тракторе удобрять, подорвались. Ничего, живые, только колеса трактору оторвало.
— Мы думали, в этом году люди наниматься не придут, — говорит теща, — а их пришло еще больше. Работа людям нужна. — Она поглядывает на зятя.
— А по селу какие разговоры ходят? — спрашивает Юрий.
Тесть и теща переглядываются.
— Ну, этого мы не скажем, — опустив глаза, говорит тесть.
— Да что не сказать, — начинает теща. — ДНР поддерживают больше. У многих тут дети живут в Донецке. Ну, есть, конечно, те, которые за Украину. Но они себя сейчас тихо ведут. Сосед соседа боится. Многие боятся, что власть снова поменяется и вернется Украина. Вообще, в свое время наше село участвовало в референдуме и мы проголосовали за ДНР (речь идет о референдуме 2014 года. — М. А.). За это нас потом сильно гнобили, и инакомыслящих немного осталось. У нас и завод тогда был. Его в соседнее село вывезли — чтобы за референдум отомстить.
У многих тут дети живут в Донецке. Ну есть, конечно, те, которые за Украину. Но они себя сейчас тихо ведут. Сосед соседа боится. Многие боятся, что власть снова поменяется и вернется Украина. Вообще, в свое время наше село участвовало в референдуме и мы проголосовали за ДНР. За это нас потом сильно гнобили
— Значит, С. — проукраинское? — спрашивает Юрий.
— Понятия не имею, — быстро говорит теща. — Но похоже на то, — добавляет, не утерпев.
— Та нет… — тянет тесть, посмотрев на нее.
— А что нет? — начинает она. — Я еще когда в налоговую туда ездила, там в четырнадцатом все на украинский перешли. С. — однозначно.
— Здесь власть больше меняться не будет, — говорит Юрий. — Но давайте о работе поговорим. Пришлите мне СМС, сколько у вас фермеров в селе, сколько они обрабатывают земельных участков в гектарах.
— Паи у нас по семь тысяч гектаров. Некоторые после реформы успели землю продать (речь идет о земельной реформе: в 2020 году Зеленскому после ожесточенной борьбы с депутатами удалось отменить мораторий на покупку-продажу сельскохозяйственной земли. — М. А.).
— Вы хотите зарегистрировать свое хозяйство в республике? — спрашивает Юрий и, закрыв записную книжку, внимательно смотрит на них.
Они смотрят на зятя. Зять кивает. Они отводят от него глаза и смотрят друг на друга. Осекаются. Молчат.
— Ну конечно, — наконец говорит она. — А что делать?
Григорий достает из пакета флаг ДНР.
— Это вам подарок из Донецка, — говорит он. — Флагшток можно на хозяйстве повесить.
Теща с тестем опять переглядываются. Тесть тяжелыми глазами фермера смотрит на зятя. В них мелькает опасение.
— Мы пока повременим, сынок, — с нервным смешком говорит она.
******
Над домом тещи и тестя Григория небо что синяя пиала, залитая чистым светом. У забора крупно цветет слива. Она побелена, как и каждый ствол, каждый камушек в палисадниках у домов. Через улицу — дом местного националиста. Он подбит «Градом».
— Брат его был волонтером украинской армии, — шепотом говорит теща, — он очень много им помогал. Сейчас они оба в С. Васька Прут (имя изменено из соображений безопасности жителей села. — М. А.) стал там главарем отряда теробороны. Вот они с братом сейчас страшный суд над жителями С. творят. Васька — больной на голову человек, все село об этом знает.
Мимо проходит военный. Он ставит бутылку из-под воды прямо посреди дороги и уходит.
— Не могу ему замечания сделать, — говорит она. — Боюсь их. Мы сейчас тут всего боимся.
В пространстве что-то ощутимо меняется: небо становится неестественно синим, свет — чище. В нем так же неестественно выделяются предметы. Как будто кто-то, смотрящий сверху, хочет придать значения каждому дому, каждому дереву, каждому беленому камушку. Одновременно из С. приходят залповые раскаты, и складывается странная атмосфера, в которой не понять, кого бояться — того, кто смотрит, или того, кто стреляет.
— Короче, нас Бог миловал, а его — нет, — говорит теща, показав на подбитый дом Прута.
— Настанет момент, и вам придется выбирать старшего в селе, — говорит Юрий. — Кто, по-вашему, у вас авторитет.
— Главное, чтобы он в душе не был укропом, — замечает Григорий.
— Тогда Маслов? — неуверенно предлагает тесть.
— Этот коммунист? — возмущается теща.
— А сейчас весь мир к коммунизму катится, — возражает он.
— Так у него сыновья немножко в СБУ, — напоминает она.
— Тогда Зубов? — предлагает тесть.
— Не потянет, — говорит она.
— Ну я тоже так подумал…
— Зайцевы тоже нет, — говорит она. — Там и отец, и сыновья любят подгребать под себя.
У двора встает зеленый «Москвич». Плотный мужчина заглядывает за забор, видит машину с Z и сразу уезжает.
— Партнер наш, фермер, — говорит тесть. — Вас увидел, побоялся заходить.
К штабу возвращаемся уже под дождем — сообщить об отъезде из села. Одесса в шлепанцах стоит, опершись о низкий заборчик, горящим взглядом смотрит в грозное небо. У штаба топчется старик, на его лице несмелая детская улыбка.
— Молочка принес, — говорит он, гремя ведерком. — У меня коровка. Ну а что? Пенсию не платят. Давай тебя угощу? — предлагает мне и долго уговаривает выпить его молочка.
— Дед, иди хлеба дам! — кричит Одесса.
Дед спешит в штаб.
По вечерней дороге медленно проезжает велосипед. На нем мальчик лет десяти в большой кепке.
— Никитос! — зовет мужской голос из штаба. — Никитосик, иди сюда!
Мальчик бросает велосипед за забором. Забегает в штаб. Скоро он выходит оттуда вместе с военным, прижимая к животу круглый хлеб. Военный пристраивает сзади на велосипеде пакет с продуктами.
— А Колька за конфетами приходил? — по-взрослому, с ревностью, как о самом важном, спрашивает мальчик.
— Пока нет, — смеется военный.
Мальчик седлает велосипед, уезжает.
— Кстати, — говорю из темноты я, — я тут поговорила с людьми. Они все за Россию.
Одесса хохочет.
— А когда к ним приедет такая же ты — симпатичная молодая — щирая украинка, да будет с ними на мове размовлять, они все будут за Украину.
Неделю спустя
Во дворе штаба на сливе появилась картонная мишень. Лепестки алых цветов покрылись пылью. На крыльце на солнце греется незнакомый комбат со шрамом через всю голову. В калитку, обгоняя меня, вносится крупный рыжий бородач с шевроном: «Склонен к насилию».
— Товарищ комбат, разрешите обратиться! — деланно спотыкается о ступеньку он и хохочет. — За время несения службы — без происшествий. Личный состав весь в наличии!
Группа только что вернулась из села З., примыкающего к С. Ни то ни другое еще не освобождены. Комбат протягивает бородачу пачку сигарет. Тот изучает предупреждение на ней.
— Импотенция мне ни к чему, — помрачнев говорит он. — Лучше инфаркт… Села держат националистические батальоны, — обращается он уже ко мне. — Как проявляется их национализм? В угнетении своего народа. Они все сплошь наркоманы. Не верите?
Комбат поднимается, уходит в дом и выносит оттуда грязные пачки препарата «Морфин».
— Это мы на их позициях находим, — говорит он. — Хотите — забирайте.
— А в тех селах, где у вас сейчас позиции, вы пленных берете или сразу расстреливаете? — спрашиваю я.
— Если сдается, берем, а тех, кто не сдается, убиваем. — Бородач смеется, подмигнув комбату. — Ну а если он сдается, как его убивать?
Они хохочут, отпускают шутки, понятные только им.
— А страх? — спрашиваю я. — Страх в глазах вам часто приходится видеть.
— Если будет надо, я и вас танцевать заставлю, — посерьезнев, говорит комбат. — И вы будете танцевать. Потому что автомат — у меня. Не спорьте, вы будете танцевать и делать все, что я вам скажу. Ну вот случай был… — Его перебивает донесение из рации. «Я пришел, — слышится из нее хриплый голос. — А того, кто звал, уже нет». — Уходи оттуда, — говорит в рацию комбат.
— А что нас бояться? — спрашивает бородач. — Мы же не нацики. То село, из которого мы сейчас пришли, Украину поддерживает. Но если я сейчас пройду с автоматом по улице и всех напугаю, то местные сразу позвонят в наши компетентные органы, донесут. И почему я должен за какое-то говно в тюрьме сидеть? Ну вот смотрите: поселок З. Мы его несколько раз уже брали и несколько раз из него выходили. Но когда мы во второй раз туда зашли и выбили нацистов, там уже осталось только две-три семьи.
— Остальные выехали? — спрашиваю я.
Бородач и комбат переглядываются.
— Ага, — жестко говорит бородач. — Уехали… Их расстреляли. Всех. А знаешь за шо? За то, что они помогали русской армии — кто-то картошки дал, кто-то — банку варенья, а кто-то пустил погреться. Шо, не веришь? — зло спрашивает он и встает. — Поехали, покажу тебе. Они до сих пор на улице валяются. Трупы никто не прикапывает.
— А знаешь, почему мы мелкими шажочками идем вперед? — продолжает бородач. — Чтобы мирное население не подвергать. Я не шучу. Они не за нас. Многие всячески помогают украинской армии, корректируют, у них «Водафон» (оператор сотовой связи на Украине. — М. А.) работает: «Чуть-чуть правее. Левее. Во-во, попал!». Это нормально? Мне вот собаку жалко, кошечку. — Он гладит трущуюся о его ногу трехцветную кошку. — Но вот его мне хочется вздернуть на первой рее. А не дают.
****
— А вот случай недавно был, — вспоминает комбат разговор, прерванный рацией. — Стою я тут на дороге. Товарищ мой стоит. Идет семья: папа, мама и маленький ребенок. Ребенок оборачивается на нас и говорит: «Фу-у, воняет». Я говорю: «Малой, ты, кажется, обкакался». Его родители так на меня посмотрели, схватили его и унесли.
— И что вы почувствовали? — спрашиваю его.
— Обиду, — помолчав, говорит он. — Это же он не просто так сказал, его родители научили. Причем сейчас — когда мы в село пришли. Да пусть хамят.
К забору подходит человек в гражданском. Он стоит у калитки, не решаясь зайти.
— Что пришел? — кричит комбат.
— Да я так просто! Спросить… Хочу выйти пахать. А там мины лежат.
— Так ты подорвешься! — отвечает комбат.
— Хочу пахать!
— Ну подорвешься — извиняй! — кричит комбат.
Человек уходит.
— Не мы их выкладывали, — говорит комбат, имея в виду мины, — украинская армия.
Бородач передает ему флешку.
— Зачистку вчера делали, — отвечает он на вопросительный взгляд комбата. — Заходим, вроде хатка как хатка — все культурно. Ничто, как говорится, не предвещало. Шкафчик отодвигаем, а там комнатка, и в ней все как положено: свастика, Бандера, Шухевич. Их идолы. Вынесли и сожгли все на хрен… К твоему вопросу про страх. — Он поворачивается ко мне. — Им должно быть страшно. Нас должны бояться. И когда человек перед тобой стоит и белеет… Я тебе говорю: мне собачку жалко. Но человек — это такая тварь. А вчера мой родной город обстреляли, погибли дети (снаряд прилетел на детскую площадку в Макеевку. Один ребенок скончался по дороге в больницу, другой — в больнице. — М. А.). И вот когда на него смотришь, а он, как воск, тает, да, не скрою, приятно. После того как по твоим городам эта падаль стреляла восемь лет, приятно. А теперь мы пришли к ним, и они не знают, что делать.
— Ну вот смотри, — тянет меня за рукав комбат, — придет к тебе в дом вот такой мордатый с автоматом. — Он кивает на бородача. — У тебя что, в груди ничего от страха не екнет? Екнет. И у меня екнет. И я буду танцевать, если у меня автомата нет. И ты будешь танцевать. Но только я от твоего танца удовлетворения не получу.
Заходим, вроде хатка как хатка — все культурно. Ничто, как говорится, не предвещало. Шкафчик отодвигаем, а там комнатка, и в ней все как положено: свастика, Бандера, Шухевич. Их идолы. Вынесли и сожгли все на хрен…
****
В воздухе уже пахнет застойной летней пылью. Туда-сюда ходят военные. Некоторые пошатываются — только что вылезли из пекла, еще работает адреналин. Ездит техника, возвращающаяся с близкой передовой. В селе — три военных штаба, но власти пока нет. Все еще цветут фруктовые деревья.
У калитки стоит приземистая женщина — Марь Иванна. Вглядывается в проходящих мимо военных. Ждет своих квартирантов — Гену и Юриста. Она единственная в селе пустила к себе в дом военных. Остальные не пустили, военные расквартировались в пустых домах.
— А пустых домов немного, — говорит она. — В одном доме восемнадцать человек их жило. Их начмед уговорил меня пустить их. Ну а что? Они мне не мешают — Гена и Юрист. Наоборот, помогают. Живем мы уже два месяца без света, без связи, без власти. Магазины не работают, ничего не работает. Я с ребятами делюсь. Но не знаю, как другую зиму буду зимовать. Дрова уже все стоплены. Мальчики утром встанут: «Ивановна! Давай чай пить!» А мне стыдно сказать, что уже топить нечем. Но ничего, ребята мне печку принесли с одной конфоркой, а дочка газовый баллон обещала.
— А много тут в селе людей, поддерживающих Украину? — спрашиваю ее.
— Не знаю, доца. Я поддерживаю Россию. Потому что жили мы при Украине погано. Пенсия у меня была — две с половиной тысячи гривен. Пятьсот гривен я за свет платила, семьсот уходило на лекарства — у меня диабет. А остальные оставались только на еду и на дрова. А с Гены и Юриста я денег не беру. У них нет. Они еще молодые. Они за наш мир, за наше будущее.
Она внимательно смотрит мне в глаза. В этот момент я думаю о том, что эта женщина произносила бы все те же самые слова, если бы у нее стояли украинские военные.
— Нет. — Марь Иванна поднимает палец, грозит мне и моим мыслям. — Нет. Их бы не пустила.
— А почему?
— Чужие они, а эти — свои.
— А как вы отличаете своего от чужого?
— По духу, — подумав, отвечает она.
— А дух как чувствуете?
— Шкурой.
А что со мной сделают, если Украина вернется? Расстреляют. Ну и подумаешь. А вчера я пошла на ту половину села по семена — тыкву хотела
сажать. Туда, дальше по улице. А мне соседи говорят: «Ну подожди, вернется еще Украина». Соседи меня и заложат
****
Мимо неработающего магазина идет группа пошатывающихся военных.
— Мы сегодня в З. стояли, — окружают они меня. — Там ложат, как нечего делать.
— Они в окопах сидели. — Один из них, краснолицый, показывает на товарищей. — А я — под домиком, без броника, без каски. Слушал, откуда прилеты.
— Когда дуплетом сто двадцатым работают, все верующими становятся, — смеется худощавый с огромными грустными глазами.
— Сначала мы верили в себя, потом — в российскую армию, а теперь мы верим в Господа Бога, — хохочет краснолицый. На нем украинская кепка, украинские штаны и украинские берцы. — Че, на мои берцы смотришь? Это я с трупа укроповского снял. Не, знаешь, не противно. У укропов снаряга хорошая. Намного лучше, чем у нас. А я смотрю — у одного мне каска нравится. Непробиваемая. Винторезом его положил, всю ночь за ним смотрел, ни на секунду не выпускал, ждал — пацаны придут, меня прикроют, я за каской схожу. Только за пацанами на пятнадцать минут сбегал, смотрю, он, сука, голый лежит. Не веришь?
— А почему мне должно быть противно автомат его взять или каску, если они лучше моих? — спрашивает грустноглазый, переваривая мой вопрос. — В нас стреляют из американского оружия, нас бомбят. А нам почему должно быть противно взять то, что нас спасет? Это моя добыча. Это просто война. Это вот такая жизнь.
— Они нас фосфором посыпают, а я их должен жалеть? — спрашивает краснолицый. — Нахрена мы тут разболтались, а кто она — не спросили. Ты кто?
— Совет по правам человека. Я из Москвы.
— Ребята, она из Москвы! Молчим! Давайте лучше про Бога. Короче, когда вот так ложится и ты не знаешь, останутся ли сейчас от тебя одни тапочки, ты самопроизвольно начинаешь молиться. И самое интересное — молишься чему хочешь, лишь бы не прямо в тебя!
— В селе К. все за нас, — говорит краснолицый. — Мы зашли, нам местные яйца, масло несут. А в С., сука, укропы. Постоянно в домах их символику находим. Ну смотри, что такое зачистка? Это надо в дом зайти и обыскать его.
— Но это лишняя информация для нее, лишняя, — останавливает его грустноглазый. — Она же Москва. Нам потом за разговор с ней прилетит.
— Да подожди ты! — перебивает его краснолицый. — Мне пофиг уже. Вот мы выбили их тяжелую технику, арту. Нужно зайти и зачистить населенный пункт. А ты не знаешь, что там внутри — в доме, в подвале, на чердаке. Это самое страшное — не знать, что там. И мы идем по очереди: сегодня я первый, завтра — он. И ты не знаешь, прилетит в тебя или не прилетит. А я думаю, нас вообще тут никто не любит. Они что нас, что укропов сто лет бы не видели. Их они «укропами» называют, нас — «орками». Ну конечно, мы для них орки. Заходим, весь дом переворачиваем, проверяем телефоны. Они нас матами обкладывают. И вот у нее муж в ВСУ, дома она одна с детьми. И что мне с ней делать? Досмотрел дом, ушел, маты в след получил. Или идешь, а на дороге бабушка стоит, тебя поджидает и тебе рассказывает, как она имела всех нас — и тех защитников, и нас — освободителей.
На дороге появляется машина комполка. Военные нетвердой походкой отходят от меня и быстро сворачивают за угол. Они кажутся пьяными, но это не алкоголь — адреналин.
*****
Из кухни фермеров — тестя и тещи Григория — исчез генератор. На темном лице тестя загадочная улыбка.
— Вы так улыбаетесь потому, что не рады нашему приезду, или есть что сказать? — спрашивает Юра.
— Та нет, — неуверенно отвечает тесть.
— Я же чувствую… — говорит Юрий. — А где генератор? Военные забрали?
— Я сам убрал, — переглянувшись с женой, отвечает тот. — Они заходили, спрашивали, есть ли у меня генератор и могу ли я его им одолжить. Я сказал, что нету. Мне он самому нужен.
— Я тут, чтобы помочь вам, — говорит Юрий. — Но если вы будете свои проблемы скрывать, я не смогу вам помочь.
— Да тут разговоры пошли, — начинает тесть все так же неуверенно. — В селе начали говорить, что подсолнечник сажать запретят. А с зерном мы уже пропустили. Говорят, подсолнечник нельзя — он высокий.
— И магазин у нас заработал, — говорить теща. — Вы зайдите цены посмотрите. Хлеб — тридцать гривен (одна гривна — два с половиной рубля. — М. А.). И не страшно им, что их все село потом за такие цены будет ненавидеть.
— А список фермеров и земельных участков вы мне так и не прислали, — говорит Юрий.
— То да, — потупившись говорит она. — Так некоторые же продали паи. А у кого-то как раз забрали в этом году. Зеленский отнял. Их местным раньше давали не в частную собственность, то есть в любой момент забрать могли. И вот момент наступил: у наших забрали, атошникам отдали. Это после того, как закон о земле был принят. Зеленский же пытался перед атошниками лебезить…
— А еще что? — спрашивает Юрий.
— Гербициды у нас в Днепре лежат, — говорит тесть. — А как забрать, не знаем. Это сейчас главный вопрос — гербициды. И деньги нам для развития нужны.
— У нас есть Центральный республиканский банк, — отвечает Юрий. — Сейчас разработали программы по поддержке малого и среднего бизнеса. Но сначала село должно быть включено в указ. И вы сразу сможете перерегистрироваться и брать средства на работу. Процент там — около десяти. Насколько это подъемный для вас процент?
— Ой, не знаю, — вздыхает она. — В принципе, это не так много. Но мы не знаем, какой у вас курс, какие у вас зарплаты, не знаем, как рассчитываться с рабочими — по какому тарифу…
Они выходят во двор нас провожать. Слива тоже запылилась, и уже не такая ослепительная, как в первый раз.
— Срезать, что ли, ее? — спрашивает она. — Я ее все равно только ради цветов держу.
Еще неделю спустя
Гена возвращается с побывки. В доме Марь Иванны на столе, накрытом белой скатертью, — тарелка борща, пирожки с картошкой. В серванте — икона Богородицы. У стола — три пустых стула. К стене прислонены два автомата.
— Марь Иванна, здрасьте! — кричит Гена. — А Юрист на месте?
В соседней комнате кто-то ворчит, ворочаясь на узкой кровати.
— Ой, Геночка, — выходит навстречу Марь Иванна. — Юрист дома. Их вчера так гоняли, бедненьких, выезжали туда и сюда. До ночи их ждала. Только у нас еще Бешеный, — шепотом предупреждает она.
— Я высплюсь только на том свете! — Из комнаты доносится бешеный вопль.
По дороге за домом едут танки и БТР, разрисованные буквами Z. Все грохочет. Дом подрагивает.
— Ну слава Богу! — вздыхает Гена. — Я уже думал, уехали без меня!
Из комнаты выходят высокий Юрист и коренастый Бешеный. Заглядывают в тазик с нарубленной колбасой и картошкой.
— Окрошка? — спрашивает Юрист.
— Оливье, — говорит Марь Иванна. — Так сыворотки же нет.
— Можно на квасе, — говорит Юрист.
— Извращенец, — произносит Бешеный.
— Ты че, с квасом вкусно, — говорит Юрист. — На сыворотке — гадость.
— Я сделал вид, что этого не слышал, — отвечает Бешеный.
— Ой, знаешь что? Езжай в свою Москву и ешьте там окрошку хоть на кефире с минералкой. Все, ты сегодня съезжаешь от нас.
— Мальчики… — произносит Марь Иванна, когда Юрист и Бешеный уходят к танковой колонне. — Вчера в разведку их отправили. Я до ночи с ворот не уходила, ждала. Уже стемнело, душа у меня за них болела. Кто его знал, куда их послали. Молилась. Богородицы у меня икона стоит — в серванте. Ей молилась. Ой, что я буду без них делать, если их переведут? А что со мной сделают, если Украина вернется? Расстреляют. Ну и подумаешь. А вчера я пошла на ту половину села по семена — тыкву хотела сажать. Туда, дальше по улице. А мне соседи говорят: «Ну подожди, вернется еще Украина». Соседи меня и заложат, — вздыхает она.
— Марь Иванна! — слышится голос Юриста. — Да не будет тут уже Украины.
*****
Алые цветы возле штаба посерели и вывернули лепестки вниз. На ящике, накрытом красной тряпкой, сидит Одесса. Рядом за столиком — комбат со шрамом. И главный командир — Казак.
— А молоко у деда мы больше не берем. — Одесса бросает взгляд на деда, осторожно прохаживающегося с ведерком перед штабом. — Оно у него соленое. Он три литра из своей коровки выдаивает, водичкой разбавляет, и нам несет. Тут местная водичка солоноватая. Стали у соседки справа брать. Молоко сладкое. Вот такие тут люди — в лицо улыбаются, а за спиной… Вчера один напился, «Слава Украине!» кричал. А до того приходил, здоровался, в любви признавался. Мне противно. А третий знаешь, что сделал? Я к нему зашел, попросил аккумулятор на несколько дней. Он дал. Через несколько дней я к нему прихожу: «Аккумулятор нам еще нужен. Но ты скажи, я сразу отдам». Говорит: «Не нужен. Пользуйся пока». А вечером сюда заходит еще одно наше подразделение. Он с ними прибегает. Они кричат: «Ты что вообще творишь? Отнял у человека аккумулятор!» Мы с ними все уладили, аккумулятор я отдал. Но знаешь, из-за чего это? Из-за машины. Вот этот дом — его двоюродной сестры. Она уехала. Когда мы зашли, во дворе стояла машина. Мы загнали ее в гараж. А у нее тут в селе еще родственников полно. И он все ходил: «Когда уезжать будете, оставьте машину мне». Говорю: «Никому ее не оставлю. В гараже будет стоять». Он, видать, обиделся. Вот такие они тут — мелкие.
Дед уходит несолоно хлебавши.
— Щирые украинцы, — говорит ему вслед Одесса. — Украинцы — это уже не хохлы. Они уже обижаются, когда их «хохлами» называешь. А в Советском Союзе во дворах их называли хохлами, никто не обижался. Хохол — это советский украинец. А нынешние щирые украинцы — это уже европейские хохлы, которые готовы родину продать, лишь бы в Европу их приняли. Поняла разницу между хохлом и украинцем?
— А я их знаете почему не уважаю? — спрашивает комбат. — Короче, у нас тут поблизости укропы валялись. А простые люди, гражданские не убирают их. Мы говорим: «Похороните их. Это по-человечески будет». Они категорически отказываются. И когда им пришлось их хоронить, они делали это методом технического взаимодействия — экскаватором. И то, чтобы не было экологической проблемы. То же самое относится и к солдатам ДНР. Мы разминировали кладбище, чтобы люди могли могилы навещать, хоронить. И обнаружили тела наших пленных военнослужащих. Местные им так же не уделили внимания, как и украинским. Наши сами их предали земле. И укропов пришлось прикопать.
Я выхожу из штаба, решив зайти в дома у пастбищ. Вдруг замечаю бугор, присыпанный соломой. Сверху на нем лежат тапки.
— Ядрен-батон, Марина. — ко мне подходит Казак. — Зачем вам знать все эти ужасные вещи? Тут была зачистка. Их тут хренова туча была. Мы брали по шестнадцать человек. Местные — единицы — говорили нам, где они прячутся. Мы выходили туда, отрабатывали, предлагали сдаться. Но этот не сдался. Он побежал, стреляя в наших солдат. Мы открыли прицельный огонь. Ему хотелось жить, Марина. Всем хочется жить. А вон в том доме живет вэсэушник. Его контракт закончился в восемнадцатом году. С тех пор он маленьких детей родил. Он говорит: «Я уже ничего не хочу. Только оставьте в покое». А он с четырнадцатого в нас стрелял. И что мы ему сделали? Ничего, живет себе. Хотите — зайдите, проверьте. Это война. Ну, читайте Киплинга, Марина.
— Никитосик! Лилипутик! — раздается голос комбата. Мимо штаба едет мальчик на велосипеде. — Вечером заходи, конфеты будут.
— Зайду! — кричит тот, поправляя кепку.
****
Слива возле фермерского дома почти опала. У ворот нас встречает теща Григория.
— Я вам яишенку поджарю? — спрашивает она. — И сама с вами сяду посижу.
Во дворе уже нет трактора — он в поле.
— А Вадим работает. В С. до сих пор лупят. Сегодня женщина оттуда к нам в село забегала, говорит: «У вас тут царство покоя». Хотя в нас «Градами» стрелять начали. Я вам говорила, в С. главарями два наших брата — националисты. Их дед в Великую Отечественную советских летчиков немцам заложил. Вот они такие злые — в него. Васька Прут сюда к нам уже присылал два раза кассетный «Ураган». Он сказал, что у него на каждого нашего сельчанина списочек есть. Да только в свой дом и попал. Есть Бог на свете. Там в С. один мужик живет — фермер зажиточный. Он пришел к Ваське, когда тот только там встал и говорит: «Васька, вот тебе пять миллионов гривен. Только не разбивай наше село». Так они его с третьего этажа сбросили. А в пятнадцатом году они у нас тут семью зарезали. И ничего им за это не было. Ваську сначала посадили, а в пятнадцатом перевели под домашний арест, а потом и совсем освободили — Украина националистов поддерживала, ей фиолетово. Теперь в С. себе батальон таких же идиотов набрал. Раньше он вениками на базаре торговал. Я все время жду, что его кто-нибудь грохнет, — тихо говорит она, словно Васька Прут может ее услышать. — Так тут же еще что… У него тут магазин был «Лад», там всякая одежда продавалась. Его местные сами растащили. Ему, конечно, доложили. А почему нет? У него и сестра тут живет. Она за магазином присматривала. И связь у нас украинская тут на чудо-горке ловится. Вот у него новый зуб на наших появился. Сейчас военные в этом магазине живут. Не дай Бог Васька вернется. — Она замолкает, когда в кухню заходит ее муж.
— Травичку сегодня убирали, — растерянно произносит он, увидев нас. — Заодно ровняли почву. Вышли на бугорок, с которого все село просматривается. А там — снаряды, гильзы. Подогнали прицеп, погрузили все туда, в штаб отвезли.
— Вы сами не трогайте, — говорит Юрий. — Просто тряпки красные привязывайте, чтобы туда никто не заехал. Потом МЧС все разминирует.
— Когда это будет, — отвечает тесть. — Пахать нужно сейчас. Есть-то что-то зимой надо.
— А вчера я как перенервничала, — говорит она. — Уже комендантский час, а его все нет и нет. Я уже не выдержала, вышла его встречать. Смотрю — идет. Говорит: «Наш тракторист увлекся. Семь вечера, а он все пашет. Ездили в поле его забирать».
— Вот сейчас полетели подшипники, — говорит он. — И гербицидов по-прежнему нет. И по ценам на российской стороне мы узнать не можем. Не представляю, как мы будем дальше жить. Вопросов много, — медленно, как во сне, говорит он. — Постепенно будем решать. Будем решать.
— А вы не знаете, отчего молоко бывает соленым? — спрашиваю их. — От воды?
— Та не, — отвечает она. — От воды оно становится синим, ну синим и жидким. А если немного воды добавить, вы даже не почувствуете. То корова в запуске, перед отелом. В запуске корову не доят — у нее молоко соленое. Но кому деньги очень нужны, те доят и продают.
****
— А селедочка в какую цену? А капуста молодая? А хлеб? Цены в два раза выше донецких, — тихо говорит Юрий. Он ходит по импровизированному магазину во дворе частного дома, разглядывает содержимое прилавков.
Здесь много военных, покупающих продукты, сигареты. Продавщица, крепкая румяная женщина, отвечает вежливо и в то же время настороженно. В ее прищуренных глазах — нехорошая искорка.
— Вам в гривнах цену говорить? — спрашивает она.
— В рублях. И по какому курсу вы продаете? Товар откуда берете?
— Поставщик привозит. Ну неофициально. А официальные фирмы к нам не едут.
— Значит, вам поставщик привозит, а у вас еще получается своя наценка?
— Получается, — раздраженно отвечает она. — Вот я не могу понять, к чему это вы клоните! — она утыкает руки в боки.
— Депутат Народного совета ДНР, — Юрий показывает удостоверение. — Я думаю, и у вас нет желания торговать сильно дорого. Но вы и понимать должны, что люди на вас уже озлоблены.
— Да, мы это ощущаем на себе, — говорит она. — Люди сейчас зарплату нигде не получают. Мы серая зона. Поставщик говорит: «Сюда ехать опасно». За это идет большая наценка. И что нам делать, если все наши магазины разнесли? Мы не можем туда вернуться — там ни света, ни газа. И власти нет — пожаловаться некому. А бывшая староста — она женщина. Что она может сделать против военных?
Военные, выбиравшие продукты в магазине, оборачиваются. Перестают ходить по двору. Слушают. Из дома выходит вся семья продавщицы — муж и двое взрослых детей: дочь и сын.
— Мы пытаемся как-то выживать, — начинает муж. — А нас все наклоняют и наклоняют. Есть у нас одна многодетная, она пьет, гуляет, но у нее пятеро детей. Приходят ко мне ваши «зеты» и говорят: «Ты будешь помогать ее детям продуктами». Ну как-то это тоже… Она свою землю в феврале продала, сто тысяч за нее взяла. Дорогие коньяки покупала, все пропила. А теперь я должен ее кормить? Я просто говорю: «Ребята… — Он смотрит на военных, внимательно его слушающих. — Ну это не по-человечески. Если б там женщина какая больная была, ладно. Но тут — извините… Я пытаюсь выжить и еще ее тянуть должен?!»
— А боитесь чего? — спрашивает Юрий.
— А боимся, что к нам в любой момент ночью могут зайти и гранату кинуть за то, что у нас дорого. Мы уже слышали от местных такие разговоры.
— А пепси-кола есть? — неуверенно спрашивает кто-то из военных.
— Есть, — по-лисьи улыбается ему продавщица.
*****
Стемнело, и настроение в селе ощутимо поменялось. В штабах объявили о передислокации. Штабы уйдут глубже в занятую противником территорию. Марь Иванна охает на пороге: в ночь Гена, Юрист и Бешеный навсегда съедут от нее. В штабе под лестницей горит лампа. Алые цветы в наступившей темноте кажутся черными. За столиком на улице сидят Иисус, Казак, Одесса и комбат, облаченный в овечью телогрейку. Он водит пальцем по карте, на которой прочерчена толстая линия обороны. Скрипит калитка, пропуская меня. Они поднимают от карты сосредоточенные лица.
— Дед не разбавлял молоко водой, — говорю я. — У него корова в запуске, ждет теленка. От этого молоко соленое.
На лицах, высвеченных лампой, появляется недоумение. Командиры молчат. Первым находится Казак.
— Слушай мою команду — снять с деда пломбу! — рявкает он. — Выдать ему медаль, занести в журнал боевых действий и купить у него молоко!
Гремит хохот. Я иду к калитке.
— Марина! — окликает меня комбат. — Приезжайте к нам еще! А если не застанете, ищите нас в списках!